Давид Маркиш – Стать Лютовым (страница 8)
Старик, отец хозяйки, закрыл лицо руками, как от яркого света, и сидел неподвижно. Никто не двинулся, только еврей в галошах раскачивался, как на молитве.
– Он всех убьет, – сказал ешиботник на идиш. – Ради спасения души надо идти, и Бог нас простит. – И пошел к двери.
За ним струйкой потянулись домочадцы. Казалось, ешиботник своими словами загородку какую-то отодвинул, снял преграду – и вот они пошли: уныло, покорно. Дора Ароновна осталась.
– А вы как думаете, – с вызовом глядя на Иуду, спросила Дора Ароновна, – простит их Бог?
– Не понимаю, о чем вы, – сказал Иуда.
– Мне показалось, что вы знаете языки, – сказала Дора Ароновна. – И идиш – тоже.
– Я не лингвист, я писатель, – сказал тогда Иуда Гросман. – Вот вы читаете Арцыбашева…
– Это ни при чем, – придвигаясь к столу, сказала Дора Ароновна. – Зачем вы устроили все это: ублюдок в шляпе, рыть картошку? Зачем, писатель?
– Вы отважная женщина, – с удовольствием, подумав, сказал Иуда. – Но вы все равно не поймете… Жил-был когда-то еврей по имени Иосиф Флавий – слышали про такого?
– Я читала Флавия, – сказала Дора Ароновна. – В Варшаве, в университете.
– Флавий перешел к римлянам, – продолжал Иуда, – чтобы посмотреть, что будет, и описать Иудейскую войну. И он это сделал, к счастью… А незадолго до этого он мечтал спасти свой народ, желал военной славы. Для многих он и сегодня предатель, хуже козла и барана. И вот вопрос: почему он все это сделал?
– Ну же? – спросила Дора Ароновна.
– Потому что он был писатель, – сказал Иуда. – Писателю можно, ему все можно – во всяком случае, куда больше, чем другим. Его глаза, знаете ли, никак не наполнятся зрением, уши – слушанием. Вот и я тоже смотрю на петуха Трофима и на ваш курятник.
– А если он начнет резать, этот ваш приятель, насиловать – вы тоже будете смотреть? – настойчиво спросила Дора Ароновна. – Это же так интересно потом описать!
– Вот с этим осторожней, – улыбнулся Иуда. – У него сифилис, это факт.
За окном затопали капли по листьям яблонь. Пролился дождь. На соседском огороде евреи ползали по грядкам, выкапывая картофельные клубни из рыхлой черной земли. Трофим Рохля стоял в сторонке, у ног его находился раззявленный мешок, уже на треть наполненный картошкой, перемазанной глинистой землей. Евреи работали молча, не переговаривались между собою.
– Бейла! – позвал Трофим. – Иди сюда!
Женщина разогнулась, поправила волосы и переступила через грядку.
– Ты плясать можешь? – с интересом спросил Трофим. – Хоть по-вашему?
– Могу, – сказала Бейла, глядя в сторону.
– Во! – обрадовался Трофим Рохля. – А Лютов говорит – не можете вы. Ученый – а не знает! Ну, иди в дом, ставь котел. Есть котел-то? И мясо достань у меня из мешка, там увидишь.
С чавканьем выдирая ноги из намокшей земли, Бейла поплелась к дому.
Удобно сидя за столом, Иуда вполуха слушал хозяйку. Имена писателей – русских и европейских – доносились до него, искореженные цитаты, строки из басен Крылова и афоризмы Ларошфуко. Бейлис плелся за Дрейфусом, Короленко дышал в затылок Золя… Согласно покачивая головой, Иуда думал о том, что нарушь он, пытливый художник, синайские заповеди – все вместе и каждую в отдельности, – цивилизация не разрушится, а только упрочится и укрепится. Все на свете постигается от противного: добро от зла, любовь от ненависти, жизнь от смерти. Изображение убийства предостерегает от дальнейшего кровопролития. Да, это так! Описание насилия, совершенного сифилитиком Трофимом Рохлей, приведет в ужас зубных врачей и заставит поостеречься девиц, верящих почему-то в неизменный перевес добра над злом и в случайные чудеса.
Бейла вошла, за ней обозначился на дощатом полу пунктир мокрых следов. На прямых ногах нагнувшись над мешком Рохли, она вытащила оттуда тяжелый шмат мяса, завернутый в ситцевую тряпку.
– Это русское мясо, – тупо глядя на Дору Ароновну, сказала Бейла. – Он велит варить в вашем котле. Ой, грех!
– Делай, что велит, – тусклым голосом сказала хозяйка. – Бог простит нас…
Держа свешивающийся пласт свинины на вытянутых руках, подальше от себя, Бейла пошла в кухню. Иуда глядел с интересом, переводя ощупывающий мягкий взгляд с Бейлы на Дору Ароновну.
– Дай Бог пережить этот кошмар, – сказала Дора Ароновна. – Все это, – она повела рукой, охватывая комнату, дом, дождь за стенами дома, – вас, других. Пережить – и уехать.
– Куда? – спросил Иуда.
– Как можно дальше, – сказала Дора Ароновна. – Все равно куда. Может, в Палестину.
– Палестина не годится даже для поклонниц Арцыбашева, – усмехнулся Иуда. – Париж, Брюссель – вот это другое дело. Европа… Впрочем, вас нигде не ждут, как я понимаю.
Стукнула дверь с воли, в комнату молча и медленно, как водоросли с водотоком, потянулись евреи – вымокшие, облепленные огородной грязью. Один только Трофим с мешком на плече был бодр, деятелен и в прекрасном настроении.
– Эй, Бейла! – крикнул Трофим в кухню. – Ты где? Тут тебе подмога, картошку чистить! А ну пошли! – и, распяленными руками подгребая вымокших, стал подталкивать их к кухонной двери.
Евреи загомонили испуганно и возмущенно.
– Шабес! – сдавленным голосом воскликнул ешиботник, и евреи повторили сбивчивым хором:
– Шабес! Шабес!
– А ну! – с игривой угрозой гаркнул Трофим и ладонью огрел ешиботника по узкой, как бы из одних упрямых костей составленной спине. – Пошли, кому говорю!
Евреи, невнятно бормоча, гуськом потащились в кухню.
– Нация несознательная, – оборотясь к Иуде, сказал Трофим Рохля. – Дурьи головы: набьются в поварню, как в парную… Бейла! Слышь, Бейла!
Бейла послушно вышла из кухни на оклик. Руки ее были мокры, красны.
– Пошли, Бейла, – наступая на женщину и прижимая ее к стене, сказал Трофим. – Пошли, побалуемся по-хорошему…
– Я кричать буду, – визгливо прошептала Бейла. – Отпустите меня, пан!
– Не пан я, – тряся головой, закричал Трофим страшным голосом, – а красный казак! Запомни, лахудра! А тех панов я рубаю до самого корня в конном строю! Ты под паном полежи, а тогда уже давай понятие! Ты коня не знаешь, забей пасть коровьей лепешкой и потом уже разговаривай! Да я за мамку-покойницу всех вас, живососов, выведу в расход.
Высказав накипевшее, Трофим поправил ментик на жестких плечах и успокоился. Евреи, окаменев каждый на своем месте, стояли совершенно недвижно и молча.
Римлянин, думал Иуда Гросман про Трофима, надо записать. Римский легионер. Девятое Аба. Демидовка догорает, как Храм. Сейчас начнут прятать Бейлу от легионера – на чердак, в подпол. Бейла, хорошая еврейка. Круглые колени Доры Ароновны. Этот, в галошах, с лицом лжепророка – записать. Описать пласт русского мяса, людей, надутый дождливым ветром черный парус ночи.
Трофим, высказавшись, озирался и тащил Бейлу за руку.
– Есть надо, – громко сказал Иуда, – мы с дороги. Долго там еще?
Выпустив Бейлу, Трофим шагнул в кухню.
– Горох кидай, – указал Трофим. – Соль-то положили? А то у меня есть, соль-то.
Стрельба посыпалась то ли в поле, то ли на окраине местечка.
Кто-то проскакал за окнами, крича отчаянно и звонко:
– По коням! Поляки! По коням!
Трофим живо выкатился из кухни, в руках он нес мясо, с которого густо капала юшка. Подойдя к столу, он сбросил горячий шмат на скатерть и движениями быстрыми и отчетливыми завернул его, как дитя в пеленку.
– Пошли, Лютов, – сказал он Иуде. – Ехать надо.
Они быстро вышли, не попрощавшись.
Поляки простояли в Демидовке около суток, а потом ушли, увозя жалкие трофеи.
Немцы пришли сюда двадцать один год спустя, в сорок первом, в последний день июня, в полдень. Стояла влажная жара, собирался дождь. Доре Ароновне видно было в окно ее зубоврачебного кабинета, как по улице, раздувая шлейф желтой пыли, грохоча, проехал военный патруль на мотоцикле с коляской: трое солдат в сером, в нахлобученных на лоб железных шлемах. Перед тем, что сидел в коляске, был установлен тупорылый короткоствольный пулемет, и Дора Ароновна с тоской в сердце вспомнила осень двадцатого: поляки и казаки, белые, красные и зеленые, и пулеметы в задках мокрых от дождя тачанок.
Немцы не были похожи на тех давнишних бандитов – они были трезвы, не ломились в дома, не плясали, не пели и не свистали, запихнув в рот грязные пальцы. Немцы – настоящие европейцы, а не какие-то татары или мордва. Кроме того, у немцев тоже иногда болят зубы, и это внушает надежду.
Вечером, когда стемнело, в дверь каменного дома Доры Ароновны постучали – требовательно, но не грозно. Не били кулаками, не колотили ногами – стучали крепкой ладонью внятно и отчетливо: тук, тук, тук. Дора Ароновна пошла открывать.
На пороге она увидела немца лет тридцати, выше среднего роста, с приятным открытым лицом. Стучал в дверь не он – рядом стоял коренастый крепыш, тоже в военной форме, как видно, переводчик. Без разговоров оттеснив Дору Ароновну плечом, переводчик открыл немцу дорогу в дом, и тот вошел. В гостиной, остановившись и засунув большие пальцы рук за ремень, немец оглядел комнату: стол со стульями, застекленные дубовые шкафы с посудой и безделушками, шторы на окнах, белый с желтым хохлом и кривым черным носом попугай в золоченой клетке. Потом подошел к картине на стене – Иаков, беспокойно спящий у подножья хрустальной лестницы, – всмотрелся, оценивающе щурясь, в изображение и повернулся к Доре Ароновне.