18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Давид Гроссман – Когда Нина знала (страница 42)

18

Она ищет в сумочке сигарету. Вытаскивает мятую пачку «Европы». Я уже многие годы не видела, чтобы она курила. Я думаю о маленькой Нине. Которая в тот утренний час, наверное, уже пришла к Йованке.

«И тогда полковник медицинской службы говорит: «Может быть, вы не поняли. Может быть, вы хотите попить воды и подумать получше?»

«Ничего я не хочу, только умереть». Ей не удается зажечь сигарету, и я ей помогаю.

«Послушайте, Новак, еще раз говорю: мы играем с открытыми картами. Из оборонных соображений мы не хотим афишировать тот факт, что он умер у нас. Его похоронят в анонимной могиле. Когда вы поставите свою подпись, вы возьмете дочь и уедете с ней в другой город. Вам нужно просто черкануть здесь, на бумаге, маленькую закорюку, и после этого вы будете про это молчать всю вашу жизнь. Даже собственной дочери не скажете ничего. Итак, у вас на раздумья две минуты».

«Да подпиши же наконец!» – вдруг слышу я себя, как рычу голосом призрака. Рафаэль испугался, но Вера так погружена в свой рассказ, что, видимо, меня не услышала.

«Я им сказала: «Мне не нужны ни две минуты, ни полминуты. Я от своего мужа не отрекаюсь. Мой муж, я его любила больше жизни. Мой муж никогда не был врагом народа. Делайте, что считаете нужным». Она стряхивает пепел на закрытую пачку сигарет.

«И тогда второй полковник, невысокий, сказал: «Коли так, вы уже завтра уплываете на корабле на Голи-Оток. Вам известно, что такое Голи-Оток?»

«Известно».

И он сказал: «Нина, ваша дочка, остается на улице».

«Это ваше решение», – сказала я.

А он: «Нет, решение только ваше».

Я ему сказала: «Я очень вас прошу, добрые люди, Нина никак с этим не связана, Нина может пойти к моей сестре Мире, или к моей сестре Рози, или к моей подруге Йованке. Ее не обязательно выбрасывать на улицу».

И полковник повторил: «Выслушай меня внимательно, женщина. Ты отправляешься на Голи-Оток, на каторгу, а Нина, твоя маленькая и хорошенькая дочка, останется на улице, и даю тебе слово, улица есть улица».

Вера кладет руку себе на грудь.

«Бабушка, хочешь, мы передохнем?»

«Нет, я хочу досказать».

В процессе моей далеко не блестящей карьеры я работала и в качестве исследовательницы материала для довольно большого количества документальных фильмов. Я снова и снова видела интервьюируемых, как они стоят перед этой дилеммой: открыть ли им темную тайну своей жизни или навек сокрыться во лжи. Поразительно, как много было таких, что решили открыть свою тайну, – в основном людей на предсмертном одре, – только потому, что они чувствовали: в каком-то месте мира правда должна сохраниться.

«Что ты хотела спросить, Гили?» – говорит Вера.

Я собираю все силы, которых у меня нет. «Скажи, бабушка, что значит «останется на улице»?»

«Не знаю».

«Ну все-таки, попытайся сказать».

«Я не знаю».

Я пробую в другом направлении: «Ты сказала, что попросила их не вмешивать в эти дела Нину?»

«Верно».

«Ты не думаешь, что, скажем, может, должна была попросить понастойчивей?»

«Я попросила, насколько смогла, это наибольшее, что я смогла».

«Да, но, может, если бы ты еще капельку…»

«Умолять я не умею».

Она сжимает губы. Отводит от меня глаза.

«Прости, пожалуйста, бабушка, но я обязана спросить. Ты когда-нибудь слышала про девочек, которых УДБА выбросила на улицу?»

«Нет».

«Ни об одной?»

«Не знаю. Может, что-то говорили про одну или про двух. Может, все это слухи. Это было время слухов».

«И что с ними случилось?»

«Не знаю».

«А что говорили слухи?»

«Не слышала».

«Бабушка…»

«Может, я продолжу?» Она почти кричит. Ее губы дрожат, она уже не ждет разрешения, и вдруг до меня доходит, как ей важно рассказать эту историю – пусть хоть раз прозвучит и станет известна всем на свете.

И именно потому, что сейчас все столь обнаженно и открыто, я чувствую, что совершается гигантская ошибка: почему мы снимаем эту беседу за Нининой спиной? Почему даже сейчас, за минуту до того, как мы вступим на этот остров, чтобы наконец чуть-чуть очиститься от того, что, блин, измазало в грязи уже три поколения нашей семьи, – что мы вместо этого делаем? Что мы ей делаем?

«И они мне сказали: «Новак Вера, хорошенько подумай еще раз. У тебя есть минута на раздумья». И я снова сказала: «Даже секунды не нужно».

И полковник медицинской службы сказал: «Вы мертвого мужчину предпочли живой девочке? Что вы за мать? Что вы за женщина? Что вы за человек?»

И я ему сказала: «Я уже не мать, я не женщина, я не человек. Я ноль. Мать, и женщина, и человек Новак Вера умерла. Вы убили причину ими быть. Ничего я вам не подпишу. Делайте что хотите».

«Подпиши им!» – снова, не владея собой, рычу я. На сей раз Вера меня услышала. Она откинулась в кресле и впилась в меня долгим и мрачным взглядом. Кивает с горечью и разочарованием, будто обнаружила, что под всеми моими чистоплюйскими слоями в моей крови течет предательство. Будто всегда она знала, что в решающую минуту я ее сдам.

А я вспоминаю про то, что она мне сказала, когда я была подростком: «Не позволь им исказить мою историю, обернув ее против меня».

Эта минута…

Как из этих черт, знакомых и любимых, вдруг складывается лицо чужака? Врага? Потому что мы на войне, я и бабушка Вера. Это ясно. И она предостерегает меня глазами, чтобы я не переходила за некую грань. За этой гранью – хаос. И человек человеку волк, и для внуков снисхождения нет. Но на сей раз я не уступаю, я смотрю ей прямо в глаза и вижу, как черты ее лица вытягиваются и заостряются, и это впервые с той минуты, как она начала свой рассказ, и, может, с тех пор, как я ее знаю, я чувствую, как ею овладевает паника.

Будто какая-то строптивая толика ее души, которая почти шестьдесят лет прожила в кандалах и с кляпом во рту, вырвалась из-под ее власти и вопит ей в мозг: «Что ты наделала, господи, Вера, что ты наделала?!»

«Полковник медицинской службы подошел к двери, что справа, и открыл ее, а там стоял тот, в черной кожанке, и я сзади получила удар по голове – кто стукнул, не знаю, и я пошла к тому, в кожанке, и он так крепко схватил меня за руку, – она обхватывает свою руку и показывает ее камере, – и я хочу, чтобы он отвез меня к Нине – рассказать ей, что случилось, и чтобы она несколько дней побыла у Йованки, а потом Йованка отвезет ее к моей сестре Мире или к моей сестре Рози…»

Она задохнулась. Попыталась заговорить и задохнулась снова. Сидела и глотала слезы.

«Но тот, в кожанке, сказал водителю: «Вези эту шкуру прямиком в тюрьму».

Она утонула в кресле, сидит, ссутулив плечи. «Ниночка моя нежная, – шепчет она камере, Нине-что-в-будущем, которая снова вдруг возникла. – Как я могу это подписать? Как я могу всем сказать, что твой папа был предателем?»

«Потому что он мертв, – отвечаю я, – а Нина жива».

«Милош не был предателем, Гили».

«Как ты могла, бабушка?»

«Любила его».

«Больше, чем любила свою дочку?»

«Больше, чем любила собственную жизнь».

Все, не могу. Я встаю, расхаживаю кругами по пустому лобби. Когда я останавливаюсь возле папы, он мне быстро шепчет: «Спроси ее, сделала ли бы она то же самое и сегодня».

Я возвращаюсь и сажусь напротив нее. Она наклоняется ко мне, прикрывает рот рукой и шепчет: «А сама-то ты разве не пыталась покончить жизнь самоубийством из-за мужчины?»

«Но я не убила никого другого».

Она отпрянула, будто я дала ей пощечину. Закурила еще одну сигарету и предложила сигарету папе. Мне – нет. Она приказала ему заканчивать съемку, и он подчинился. Ее пальцы дрожали. Что я ей учинила! Господи, если она признает, что сотворила, она раскрошится тут в кучу опилок. Рафаэль делится со мной сигаретой. Оба мы уже годы как не курим, со времени его инфаркта, но сейчас мы схватились за возможность опалить себе язык и нёбо.

«Я не врунья, – бормочет Вера сама себе из сигаретного дыма. – Не врунья. Я ни разу в жизни не соврала! Ну, может, один-единственный раз в жизни не сказала Нине всю правду, но это только ради ее же блага, чтобы она не… Смотрите, кто пришел! – кричит она и закашливается дымом, который окутывает нас троих. И машет рукой: – Привет, Нина, зайка, а мы вот туточки! С добрым утром, как спалось?»

Нина выскакивает из лифта в конце лобби. Растрепанная, малость не в фокусе, зевающая. «С каких это пор вы здесь?» Подозрительность пробуждается гораздо раньше ее самой, глаза сужаются.

«Да просто маленько пощелкали перед Голи, – по-дурацки лыбится Рафи. Выражение лица, которое просто его уродует. Мы все трое ухмыляемся от беспомощности. От нас несет ложью. – Бабушка рассказывала всякие байки перед тем, как поднимемся на остров».