Давид Гроссман – Когда Нина знала (страница 26)
«И они не давали ему житья!» – кричит она и начинает разговаривать с Ниной-что-в-будущем, а я потрясена тем, как она за пару минут, не больше, схватила, а также впитала в себя эту странную, придуманную Ниной идею: разговор с Ниной-что-в-будущем на языке живом, простом и целенаправленном. Точно как пять лет назад, когда ей стукнуло восемьдесят пять. Тогда она решила, что обязана научиться пользоваться компьютером. «Я в хвосте не останусь!» Она убеждала и топала ногами перед комиссией по персональным делам кибуца и вытянула из них пособие на оплату двух четырнадцатилетних компьютерных фанатов. Два раза в неделю они с ней сидели, естественно, абсолютно в нее влюбились, и через два-три дня она начала общаться со мной по мессенджеру и по мейлу, с периодичностью раз в два часа. Железными когтями стучала по клавишам. Разгуливала по форумам и апельсинов, и мяты. Посылала ссылки на карикатуры из «Нью-Йоркера» и свои рецепты варений и пирожков с повидлом («Милош, бывало, пальчики облизывал»), и через несколько недель у нее уже была империя связей и переписок со старыми приятелями в Белграде и Загребе и с новыми друзьями, которые возникали у нее каждый день то в Праге, то в Монтевидео, и их тут же присоединяли к семье, и они уже точно знали, кто такая тетя Хана, и где будут служить в армии внучки Эстер, и как дела с простатой Шлоймеле. И все это она делала быстро, с технической ловкостью и с потрясающей способностью понять внутренний мир вещей и устройств, будто сама была одной из них. И именно так она схватила, даже не заглянув в листок с инструкциями, как включить пылесос, или микроволновку, или смартфон и прочие приборы, которые Рафи без счета ей покупает, потому что так, по его мнению, он сохраняет ее молодой – приборы, над которыми я иногда бьюсь часами, чтобы понять, как открыть коробку, в которую они упакованы (мой возлюбленный в вопросах, требующих умелости рук, – абсолютный чайник).
(Поправка: в большинстве вопросов.)
«Еще сто тридцать», – считывает Рафи с дорожного указателя, и мы колеблемся, в каких единицах измерения, в километрах или милях, и наша маленькая группка ведет срочное обсуждение, едем дальше или останавливаемся отлить, потому что холод начисто нас добил, и только Вера, у которой мочевой пузырь как у покойного президента Хафеза Асада[30], готова продолжать, пока не доедем до отеля. Но она в меньшинстве, и Рафи въезжает на огромную стоянку, которая сияет драгоценным светом и на которой в этот вечерний час увидишь лишь отдельных работников, обслуживающих прилавки с едой и напитками – пиццей, пастой, гамбургером и кофе; воздух согрет музыкой «метал», и нашей четверке очень трудно снова принять факт существования внешнего мира с его скрежетом зубов и колес.
Мы шатаемся по магазину, пялимся на длинные ряды полок с игрушками – зверюшками фосфорисцирующих расцветок, с огромными электрическими приборами, со старомодными бонбоньерками. И снова и снова натыкаемся друг на друга, будто хотим ухватить что-то, что мы уже держали в руках, но что при свете быстро исчезло, и в одном из переходов мы с Ниной нос в нос упираемся друг в друга, и от этой встречи никак не увернуться, а ей вроде и ничего, и она говорит мне: «Напомни, о чем это мы сейчас размечтались?»
Она произносит это достаточно спокойно, что позволяет мне на нее среагировать, и я вдруг обнаруживаю приятное выражение на ее лице – у нее брови как вздернутые плечи. Я без мысли протягиваю руку, прикасаюсь к ее тонкой ключице, и это срабатывает. Не поверишь. Она знает, что с этим делать. Она прислушивается к моему дрожащему пальцу, кивает.
Это продолжается долго, пробегает много информации. Есть мгновения, когда мне кажется, что ей бы хотелось сменить направление, прикоснуться своим пальцем ко мне, но она достаточно умна, понимает, что это ни к чему. Потом обе мы отворачиваемся друг от друга и возвращаемся блуждать по лесу – продукту капитализма, и сердце мое стучит.
Где-то там, вдалеке, мой папа сидит на высоком стуле и пьет двойной эспрессо, а я иду к нему, как икринка тиляпии в рот своего отца. Подхожу и сажусь рядом, и оказывается, он уже заказал мне кофе с воздушной молочной пенкой и рулетик с корицей и изюмом, чтобы его погрели ровно пятнадцать секунд.
На стене над нашей головой висит большое зеркало, и в нем можно увидеть Веру с Ниной, как они идут мимо друг друга по параллельным переходам. Рафи спрашивает: «Ну, есть у нас фильм?» – «Может быть. Мне кажется, что да». И он говорит: «Не сердись, что тут и там лезу к тебе с советами, этот фильм целиком твой». – «Конечно, – говорю я, – но хорошо, что сказал». – «Ага». После короткого молчания он говорит: «Я не знал, что это до такой степени серьезно». – «Только не забывай», – отвечаю я.
«А когда в армии узнали, что мы с Милошем обручились, – продолжает Вера сразу, как только Рафи завел мотор, – Милошу дали трансфер на тысячу километров, дальше всех, в Македонию, в Скопье, и это в наказание за то, что женится на еврейке, потому что в правительстве уже сидели сторонники немцев, и появились антисемитские законы, и в школах уже ввели нумерус клаузус[31]. И тогда мой отец сказал: «За то, что они послали Милоша к черту на рога, выходи за него замуж!» И мы с мамой тут же шагом марш! Раз-два – и поехали в Македонию к Милошу, чтобы с ним пожениться.
Но по дороге решили, что заедем в деревню Милоша, чтобы мама встретилась с его родителями и со всей его семьей. А это крошечная деревушка в Сербии. Сперва мы ехали на поезде, и отец Милоша встретил нас на станции с лошадью и телегой. И моя мама влезла в телегу и сидела там в костюме, который ей сшил ее венский портной. И в шляпке с вуалью. И с голубым зонтиком, и в туфлях на каблуке. Проехали километров тридцать и попали к реке, и мой свекр сказал: «Давай, невеста, я протяну веревку с одной стороны, а ты – с другой». А мама сидит наверху и шепчет мне: «Куда ты везешь меня, Вера? В ад?»
И так вот мы тащимся шесть километров. Нет дороги. Нет электричества. Нет канализации. Только горы, и скалы, и местами речка, немцы из-за этого тоже туда не сунулись.
Приезжаем, и вся деревня выходит смотреть на такое чудо: госпожи приехали из города! И мне приносят подарки как невесте Милоша – три ореха, яйцо, два кубика сахара, цыпленка… Цыпленка хотели дать моей маме, а она как задрожит от страха, он вызвал у нее отвращение…
А оттуда мы поехали в Македонию, я и мама, и Милош нас ждал. И объятия, и поцелуи, и он уже договорился со священником, нужен был только кто-то, чтобы сопровождал его, жениха. И священник дал нам лошадь с коляской, чтобы мы нашли какого-нибудь пьяного офицера, который бы на это согласился. Мы все это взяли, и пожалуйста: по пути встречается нам такой Симо Миркович, самый худший пьянчуга из всех, кого Милош там знал, ну мы его посадили в коляску и взяли с собой, и так вот и повенчались.
Но главное, что я забыла. Когда мы приехали к Милошу, то увидели, что у него началась еще одна беда, ему вырезали язву желудка… ой, дуреха, я забыла показать, вот уж дуреха!» И она порылась в своей белой сумке и выудила из нее мутный и древний нейлоновый пакет с несколькими фотографиями, и среди них – портрет Милоша, сделанный после операции. Я фотографирую этот портрет. Я считала, что пересмотрела все фотокарточки Милоша, и теперь думаю, почему этот вот портрет Вера до сих пор скрывала.
Милош с голой грудью и большой квадратной повязкой на животе. Он очень худ, хрупок, но отнюдь не немощен. Вера говорит, что эту его фотку она любит больше всех.
Этот полуобнаженный сербский офицер с выпирающими ребрами, и огромными глазищами, и их пронзительным, почти сбивающим с толку взглядом – он мой дедушка.
Этот худой человек с высоким лбом и сильным, властным носом – это Милош Новак, Нинин отец, командир конной бригады Югославии, офицер конницы маршала Тито и в годы Второй мировой войны партизан, герой войны. Мой дед.
Он очень светлокож и очень худ. Эта худоба окружает его лицо какой-то аурой духовности. Щеки впалые, и потому уши выглядят большими и смешными. Но главное, конечно же, глаза. Есть в них что-то «Гили-подобное». Они как широко распахнутые глаза слепца, человека с душой очень сложной и пронзительной. И чем больше я в них смотрю, тем сильнее ощущение, что мы с ним могли бы стать друзьями. Что он – из моих людей.
Здесь он примерно тридцатилетний, на девять лет младше нынешней меня. Чем-то он напоминает мне папу, когда тот был подростком. Я даже могу угадать, что, когда Нина встретила мальчишку-Рафаэля на плантации авокадо, нечто в нем показалось ей знакомым и любимым. Может, потому так его и протаранила что было мочи.
А я, я на него похожа?
Если бы в какой-то альтернативной реальности наши взгляды случайно встретились на улице, догадались ли бы мы, что его кровь струится в моей крови? Что я – его внучка, единственная внучка? Замедлил ли бы он хоть на секунду свой шаг?
Эта мысль печалит меня (я чувствительна к символам случайностей, но сейчас не о том речь).
«Он так тебя любил! – говорит Вера Нине. – Знаешь ли ты, что он не давал мне тебя мыть? Говорил, что я недостаточно бережно с тобой обращаюсь, и все делал сам, мыл, вытирал, менял пеленку».