Даша Скворцова – Лимба (страница 6)
Но в глубине души он знал, что это не так. Тетрадь моргнула. Он это видел. Чувствовал. И артефакты… они отзывались. Они были живыми в каком-то странном, небиологическом смысле.
И девочка на фотографии. Алиса.
Он встал, подошел к окну. Ночь была глубокой. В окнах напротив горели огни – желтые, теплые квадратики обычной жизни. Где-то там люди ужинали, смотрели телевизор, спорили, смеялись. Они не видели звуков. Не слышали шепот деревянных цилиндров. Не ловили отражения, моргающие в обложках старых тетрадей.
Он был один в своем особенном, цветном и звучащем аду. И теперь в этот ад впустили еще одного жильца. Или открыли дверь в соседнюю комнату этого ада. Комнату, из которой доносился шепот и где на стене висела карта с семью крестами.
Алекс обернулся, посмотрел на коробку. Стул по-прежнему лежал на крышке, как немой страж.
«Завтра, – снова сказал он себе, но в голосе уже не было прежней твердости. – Завтра решу, что с этим делать.»
Он лег спать, но сон не шел. Он лежал в темноте и слушал. Не город. Он слушал тишину своей квартиры. И в этой тишине, под глухим гулом телевизора из соседней квартиры, ему снова начало чудиться то самое – точка абсолютной тишины. Не просто отсутствие звука. Активное, живое поглощение звука. Точка, которая находилась где-то здесь, в комнате. Рядом с коробкой.
И ему показалось, что из-под придавленной стулом крышки пробивается слабый, едва уловимый свет. Не электрический. Другой. Теплый, медовый, как свет от настольной лампы в архиве. Свет, в котором танцевали пылинки, и эти пылинки складывались в знакомые узоры – концентрические круги, пересеченные линиями.
Алекс закрыл глаза, натянул одеяло на голову. Он не хотел этого видеть. Не хотел этого знать.
Но дверь была приоткрыта. Всего на щелочку. И из-за нее тянуло холодным ветром, пахнущим озоном, старыми книгами и тишиной, в которой слышался далекий, одинокий звон.
Глава третья: ГОЛОС В ПОЛЯХ
Дни слились в мутную, шумящую полосу. Алекс ходил на работу, выполнял свои обязанности с автоматической точностью, отвечал на ворчание Петра Сергеевича односложными «да» и «сделаю». Он стал еще более незаметным, еще более прозрачным. Но внутри него все кипело.
Коробка оставалась у стены, под стулом-охранником. Он не прикасался к ней. Не смотрел в ее сторону. Пытался делать вид, что ее не существует. Но это было невозможно. Она излучала присутствие. Не запахом, не звуком. Просто фактом своего существования. Как немой укор, как неразорвавшийся снаряд посреди гостиной.
По ночам, когда городской гул стихал до глухого, индигового рокота, Алекс начинал слышать это снова. Точку тишины. Она была не в коробке. Она была где-то в городе. Далеко. Но ее эхо, ее отзвук, достигал его квартиры. Или достигал его восприятия. Тонкая, чистая нота, которая вибрировала не в ушах, а в самой кости, в зубах, в кончиках пальцев. Она окрашивалась в странный, невозможный цвет – нечто среднее между ультрамарином и серебряной вспышкой. Цвет холодного пламени, цвет забытой памяти.
Он сопротивлялся неделю. Семь долгих дней, в течение которых его синестезия, обычно просто мучительная, стала невыносимой. Звуки обрели новую, болезненную остроту. Он не просто видел их – он чувствовал их текстуру, температуру, вкус. Гудок машины был не просто оранжевым гвоздем, а раскаленной иглой, вонзающейся прямо в мозг. Шепот коллег в архиве превращался в липкую, сладковатую паутину цвета запекшейся крови, которая обволакивала его голову. Он начал носить плотные наушники с шумоподавлением, но даже сквозь них пробивались искаженные, гротескные отголоски мира.
Он почти не спал. Когда сон все же накрывал его, приходили кошмары. Не образы. Ощущения. Он падал в глубокий колодец, стены которого были выложены светящимися, меняющимися символами из тетради Лебедева. И снизу, из темноты, доносился шепот. Тот же, что из деревянного цилиндра, но теперь многоголосый. Детские голоса, женский, мужской (голос Лебедева?), и что-то еще – древнее, безвоздушное, похожее на скрип льда. Они звали его по имени. Не «Алекс». Какое-то другое имя, которое он не мог разобрать.
На восьмой день он сломался.
Это случилось вечером, после особенно тяжелого дня. Петр Сергеевич устроил разнос из-за якобы неправильно подшитого дела. Весь день Алекс провел в аду из оранжевых визгов принтеров, бурых перешептываний коллег и пронзительно-зеленого звона телефонов. Он вернулся домой, едва держась на ногах, с головой, готовой взорваться от сенсорного перегруза.
Он вошел в квартиру, щелкнул выключателем. И увидел, что стул лежит не на коробке. Он стоял у стола, как ни в чем не бывало. Крышка коробки была сдвинута.
Алекс застыл на пороге. Он точно помнил, что утром стул лежал на коробке. Он проверял. Каждый день проверял.
Первой мыслью было – воры. Но дверь была заперта, окна закрыты. Ничего не пропало. Телевизор на месте, ноутбук на столе.
Он медленно подошел к коробке. Заглянул внутрь. Все было там. Артефакты, бумаги. И на самом верху, поверх папок, лежала тетрадь «Лимбус». Синяя, безмолвная.
Алекс почувствовал, как по спине бегут мурашки. Это не мог сделать никто посторонний. Значит… Значит, она сама. Или что-то в ней.
Он не помнил, как взял тетрадь в руки. Не помнил, как сел за стол. Помнил только, что включил настольную лампу – не верхний свет, а старую лампу с зеленым абажуром, которую притащил из архива за ненадобностью. Медный, тяжелый цоколь, длинная гибкая ножка, тканевый абажур, пропускающий теплый, янтарный, уютный свет. Этот свет был безопасным. Он отсекал остальной мир, создавая маленький, приватный островок.
Под этим светом Алекс открыл «Лимбус».
На этот раз он не листал наугад. Он начал с начала. Первые страницы были самыми странными. Казалось, их писали несколько человек одновременно. Один почерк – мелкий, угловатый, с нажимом (Лебедев). Другой – аккуратный, каллиграфический, с завитками (Яна?). Третий – быстрый, размашистый, с кляксами (Алиса?). И был еще четвертый… не почерк. Скорее, печать. Или проекция. Идеальные геометрические фигуры, символы, схемы, которые, казалось, не были нарисованы, а проявились на бумаге сами.
Он читал. Вернее, пытался читать. Текст прыгал с латыни на древнегреческий, на церковнославянский, на какие-то шифры и коды. Но среди этого хаоса проступали знакомые слова. «Резонанс». «Частота». «Эфир». «Якорь». «Тень». И снова и снова – «Лимб. Преддверие. Дверь.»
И были рисунки. Не только схемы. Портреты. Два портрета девочек, выполненных с удивительной нежностью и точностью. Яна – с серьезными, немного грустными глазами, смотрящими куда-то внутрь или сквозь тебя. Алиса – с озорной, летящей улыбкой, с искоркой в глазах. Алекс смотрел на лицо Алисы, и в его памяти что-то шевельнулось. Не конкретный образ. Ощущение. Запах ее волос – детский шампунь «Ромашка» и что-то сладкое, яблочное. Ощущение ее маленькой, теплой руки в его ладони. Звук ее смеха – тот самый каскад хрустальных шариков из его сна.
Он отвернулся от рисунка, чувствуя, как в горле встает ком. Нет. Нельзя. Нельзя позволять этому влезать в его личное, в самое болезненное.
Он перевернул страницу. И попал на схему. Не электрическую. Анатомическую. Схематичное изображение человеческого мозга с пометками. Стрелки указывали на височные доли, гиппокамп, шишковидную железу. Подпись: «Сенсорный мост. Синестезия – не сбой, а дополнительный канал. Способность воспринимать Эфир напрямую, минуя стандартные фильтры. Ключ к Якорю №1.»
Алекс замер. Его мозг. Его проклятый дар. Здесь он был описан не как болезнь, а как… инструмент. Ключ.
Он почувствовал странное, смешанное чувство. Глубокое, почти физическое отвращение – его особенность, его боль, его стыд была выставлена здесь, как чертеж механизма. И в то же время – дикий, запретный проблеск надежды. А что, если это правда? Что если это не синдром, а… способность? Что если весь этот кошмар с цветами и звуками имеет смысл? Имеет цель?
Он начал листать быстрее, почти лихорадочно. Его глаза выхватывали фрагменты:
«Якорь №1 (Водонапорная башня). Частота активации: 18.5 Гц. Эффект: кратковременная стабилизация восприятия, прояснение паттернов Эфира. Артефакт: Камертон (предположительно, медь).»
«Якорь №2 (Заброшенный завод „Красный Октябрь“). Частота: 22.3 Гц. Эффект: усиление эмпатических связей, риск эмоционального перегруза. Артефакт: Зеркало (повреждено).»
И так далее. Семь Якорей. Семь частот. Семь артефактов.
И потом, в самом конце тетради, на чистом, на первый взгляд, листе, он увидел пометки на полях. Словно кто-то делал заметки карандашом, а потом стер их, но слабый след остался. Алекс поднес страницу к свету лампы, под углом.
И сердце его упало.
Пометки были сделаны его почерком.
Нет, не точно таким, каким он пишет сейчас. Более детским, менее уверенным. Но это был его почерк. Он узнавал характерный наклон букв «л» и «к», манеру ставить точку вместо черты над «ё».
Он сидел, не дыша, и смотрел на эти бледные, почти невидимые строки. «Не могу рассказать маме. Она не поймет.» «Сегодня опять слышал музыку из розетки. Смешно.» «Алиса боится темноты. Я говорю, что там нет ничего страшного. Но я вру. Там есть цвета. Темные цвета.»
Это были выдержки из его собственного детского дневника. Того, который он вел лет в девять-десять. Того, который сжег в печке на даче после исчезновения Алисы, в приступе ярости и отчаяния, пытаясь сжечь и память, и боль, и эти «глупые» цветные звуки.