Даша Почекуева – Квартира (страница 48)
Старые знакомые, увидев его сейчас, сказали бы, что это не Фролов. Фролов намного выше, он держит спину прямо, а говорить пытается твердо. У Фролова есть голос. У
Как-то раз, выходя из квартиры, Фролов столкнулся с Ебелкиным; тот предложил идти вместе, отказаться было неудобно, а поддерживать разговор — тягостно. Ебелкин говорил громко и оживленно, задавал какие-то вопросы про переезд и обустройство дома. Фролов отвечал заторможенно, потел и пыхтел. В итоге решил, что больше с Ебелкиным на работу не поедет. Отныне перед выходом на лестничную клетку он всегда смотрел в глазок и, затаив дыхание, прислушивался к грохотанию лифта.
Скоро у него вошло в привычку избегать любой возможности поговорить с людьми. Даже с самим собой Фролов не затевал бесед, даже под нос не бормотал. Слова утратили вескость и ценность; утрачена была сама необходимость в них. Возвращаясь домой, он выбирал самые безлюдные, самые невзрачные тропинки между бараками. Он никому не сообщил нового адреса и не открыл дверь, когда пришла знакомиться управдомша.
Лишь однажды пришлось изменить отшельничеству. Как-то вечером в дверь позвонили. Фролов не собирался открывать, но звонили долго и очень настойчиво. Фролов подкрался к двери и глянул в дверной глазок. На лестничной площадке стоял рослый молодой человек в ярко-синей куртке.
— Пап, — позвал он. — Открой, пожалуйста. Это я, Ваня.
Фролов охнул и торопливо завозился с замком.
Как потом выяснилось, Ваня пришел за зимним пальто. Уезжая с матерью к дяде Сене, он думал, что едет ненадолго, и захватил с собой лишь тонкую куртку-ветровку, но дело затянулось до декабря, а в начале зимы ударили морозы. Ваня поехал в общежитие за зимними вещами. Быстро обнаружил, что ни отца, ни вещей там уже нет. В комнату заселялись чужие люди, не имевшие ни малейшего понятия, куда делся предыдущий жилец, и даже баба Клава вяло огрызнулась, что Фролов перед нею не отчитывался, и куда уехал — шут его знает.
Всю неделю Ваня мерз, надевая под куртку по два свитера. Поговорил с матерью, она назвала адрес: улица Брестская, дом восемь. Вжавшись в стену, Фролов слушал эту речь с отупелым и бессмысленным выражением лица.
— Там, — пробормотал он и кивнул на дверь справа. — Там…
Ваня скрылся в маленькой комнате. Из комнаты донеслось деятельное шуршание.
— Нашел! Фух, слава богу… О, и лыжи мои здесь… Я за ними еще забегу, договорились?
Он вынырнул из комнаты, подошел поближе.
— Эй, пап. Слышишь?
Пожарная каланча. То ли всегда был ростом под потолок, то ли это Фролова со страху скукожило.
— Пап. Ты чего?
— Н-ничего.
— Я говорю, зайду на днях. За лыжами.
— Ладно.
Ваня недоверчиво всмотрелся в его лицо. Взгляд пробежался по каплям пота на лбу, запавшим глазам и заострившемуся носу.
— Заболел, что ли? Может, в аптеку сходить?
Фролов промямлил, что не надо.
— Ну, если что, ты скажи.
— Угу.
— Ты прости. Мне бежать пора, правда.
Он снял тонкую куртку, хотел повесить ее на вешалку, но вешалка лежала на полу, так и не прибитая к стене. Замешкавшись, Ваня положил куртку на табуретку, стоящую в коридоре. Затем накинул на плечи зимнее клетчатое пальто.
— Все, побежал. Увидимся.
Фролов закрыл за ним дверь, обернулся, рассеянно обвел взглядом коридор. Ему вдруг бросилось в глаза убожество. Эта вешалка на полу, эта колченогая табуретка с курткой, да еще пыль по углам, неразобранные тюки в комнате.
После Ваниного появления одиночество Фролова стало еще острее и заметнее, а быт в новой квартире — еще ничтожнее. Почему-то он уже не мог не замечать, какой мелкой, мышиной жизнью живет. А чего ты хотел, спрашивал он себя по вечерам, забившись в угол дивана. Неужели ты думал, что парень останется на чай-кофе? Будет заходить после школы или по воскресеньям, или когда там принято заходить, если родители в разводе. У тебя и кофе-то нет, и на стол поставить нечего. И говорить, если честно, не о чем; правду все равно нельзя, а от неправды тошно.
Нет, как отец ты тоже не годишься, сказал он себе очень твердо и убедительно. Даже не пытайся. Все равно не выйдет.
Все это звучало верно, но почему-то он сам себя не послушался и на другой день подстерег сына у школы. Заговорить не хватило смелости; он молча шел за сыном, держа дистанцию. Ванька сел в трамвай — Фролову пришлось зайти в задние двери. Проводил до дома. Дом был приличный, кирпичная сталинская трехэтажка. Фролов постоял, разглядывая входную дверь, за которой скрылся сын, потом обернулся, чтобы уйти, и вдруг увидел Лену. Она стояла метрах в пяти от него, около палисадника. В руках у нее была сумка, из сумки торчал белый батон; опустив голову, она ожесточенно рылась в кармане.
Фролова окатило такой мукой, что он на мгновение замер, ошеломленный силой чувства; один вид Лены ужалил его так, что сперло дыхание. Лена подняла голову и глянула на Фролова. Только тогда до него дошло, что это вовсе не Лена, а совершенно чужая женщина. Она посмотрела на Фролова с недоумением, вытащила ключи из кармана и двинулась к двери подъезда. Фролов попятился и, спотыкаясь, пошел назад к остановке. Сначала шел медленно, потом ускорился. В боку закололо. Остановился и оглянулся — ни дома, ни женщины.
Как-то раз Фролов проснулся и понял, что не хочет вставать. Устало перебрал в памяти все, что ждало его впереди: чай с хлебом, ожидание у двери, лифт, тропинку между бараками, автобус, проходную, несколько часов за столом с бумагами, цифры, цифры, ящик со сломанными карандашами, потом обед, потом опять цифры, проходную, автобус, гастроном, брикет супа, мерцание телевизора и, наконец, сон. Скорее бы сон.
Ему вдруг остро захотелось перестать присутствовать в собственной жизни; встать и уйти, как уходят с неинтересного спектакля, если хватает наглости. В первый раз эта мысль испугала его. На второй день он уже принял ее спокойнее и даже позволил себе поразмышлять, как бы это было, если бы он решился. На третий день он зашел в хозяйственный магазин и купил хороший моток веревки. Купил просто так, на всякий случай, и положил на полку в пустом серванте. Смотрел телевизор, а сам то и дело прикипал взглядом к серванту. Люстру он так и не повесил, и крюк под потолком был свободен. Хороший крепкий крюк, такой бы точно не сломался.
Он сидел в кресле и думал: может, сделать это сейчас? Тогда завтра не придется вставать с постели. И что, в сущности, его держит? Работа не стоит того, чтобы о ней думать; за сорок лет так и не удалось обзавестись делом жизни. Семья ушла, и неудивительно, что ушла; удивительно, что этого не случилось раньше. Сережи тоже нет. Это уже не изменишь. Как там он сказал — «оставим друг друга, станет легче»? Что ж, ему-то точно станет легче.
Мысли о несуществовании захватили Фролова целиком, и это длилось, длилось, длилось. Дни шли один за другим, пока пытался решиться.
Ладно, сказал он себе очередным морозным утром в пятницу. Хватит, сделаю это сегодня. Нужно написать записку, приготовить деньги на похороны, оставить открытой дверь. Ужинать не буду. Воду тоже лучше не пить. Так он готовил себя целый день и даже занес Ебелкину запасные ключи от квартиры — отоврался тем, что это по-соседски. Однако вечером он только и сумел что привязать веревку к крюку; теперь она болталась под потолком немым укором.
В субботу он тоже не смог. Долго не получалось найти мыло. Он перерыл все до сих пор не разобранные тюки. Кусок хозяйственного мыла нашелся в одном мешке с полотенцем. Он выпал Фролову под ноги и весело запрыгал по полу. Фролов поднял его, намылил веревку и уже поднялся на табуретку — и вдруг, не в силах опустить голову в петлю, замер. Нет. Не получится.
Не могу, не могу, не могу. Много чего могу. Но не это.
Потом он сидел на полу, обняв колени, и рыдал, сотрясаясь всем телом.
Вот оно что. Восемнадцать лет назад хотелось сбежать из города, и бегство ничего не дало; теперь хочется сбежать еще дальше, из обитаемого мира, — и не получается.
Ненавижу, сказал он себе. Как я тебя ненавижу. Твою безвольность, тупость, трусость; ненавижу эти мысли, разбегающиеся тараканами; ненавижу, как ты жалеешь себя, как ты вцепляешься в ничтожные крохи жизни, упиваешься глоточком спертого воздуха, не можешь проститься даже с несчастьем. Ненавижу за то, что ты даже умереть не можешь по-настоящему, и любое дело у тебя понарошку. Семья была липовая, жизнь липовая, любовь не удалась, а теперь и смерть не доведешь до ума. Ничтожество. Решись хоть раз, и все будет кончено.