Даша Почекуева – Квартира (страница 45)
В будущем году его не ждало ничего хорошего. Ясно было, что дяде Яше дали не меньше трех лет, а то и все пять. Это значило, что он выйдет на свободу не раньше сорок восьмого, а может, и в пятидесятом. Все эти годы придется провести в обществе матери. Иногда Вова тайно представлял себе, как мать выходит за дверь и бесследно исчезает, и они с Катькой остаются одни. Он даже прикидывал, как именно будет заботиться о сестре: найдет работу после школы или вообще бросит учебу, научится зарабатывать деньги, варить рисовую кашу, стирать Катькины рейтузы. А там и дядя Яша вернется, и жизнь, расколовшаяся в один день, снова склеится воедино. На Новый год он загадал, чтобы все так и случилось.
Почта пришла в понедельник седьмого января. Вова вернулся домой из школы и, как обычно, полез в почтовый ящик. Из ящика выпала желтая бумага, текст был набран на печатной машинке. Документ адресован матери. Вова прочел ее имя, уже собрался положить бумагу в карман и пойти домой — даже поставил ногу на ступеньку, но непроизвольно скользнул взглядом по строчкам.
Вова моргнул и еще раз перечитал извещение. Сверху с лестницы спустилась соседка и доброжелательно с ним поздоровалась. Он добрел до двери и открыл ее ключом. В коридоре было темно и прохладно. Вова положил на пол школьный портфель, привалился спиной к стене и медленно съехал на пол.
Нет. Конечно, нет. Какая глупость, какой подлый розыгрыш. Может, мать сама это подстроила, чтобы Вова прекратил с ним общаться. Или там, в тюрьме, что-то перепутали. Мало ли Фроловых сидит по всей стране; не такая уж редкая фамилия, всякое может быть. Он сидел на полу, лихорадочно перебирая в уме тысячу объяснений, даже самых нелепых и неправдоподобных, и был готов поверить в любое из них, лишь бы не оставаться наедине с ошеломительным ужасом.
Человек был. Потом его не стало.
Вова просидел на полу в коридоре до самого вечера. Было темно, и темнота сгущалась. Потом пришла мать, держа за руку Катьку. С порога строго спросила, что происходит. Вова молча протянул извещение, мать быстро пробежалась взглядом по строчкам и вздохнула. Такой же раздраженный и удивленный вздох вырывался у нее из груди, когда магазин закрывался на час раньше, чем положено, или когда дворник по три дня не вывозил мусор со двора.
Лишь выражение ее лица было странным — на нем застыло легкое замешательство. Вова внимательно наблюдал за лицом матери, пытаясь найти в нем какое-то сожаление. Может быть, даже раскаяние. Но если что-то подобное и мелькнуло в ее чертах, то лишь на мгновение. Потом мать взяла себя в руки, посмотрела на него и сказала:
— Иди в комнату, я принесу ужин.
Всю следующую неделю они не разговаривали — Вова не мог заставить себя выдавить хоть слово, а мать не задавала вопросов. Сталкиваясь на кухне, они молчаливо расходились по углам. Иногда мать заходила в его комнату, чтобы прибраться или забрать вещи в стирку, и роняла односложные фразы вроде «Подай рубашку». Вова молча слушался. Ему больше не приходило в голову протестовать.
Да и против чего? Против кого? Он оказался один в оглушающей пустоте, где протесты ничего не значили. Споры ничего не решали, правота не могла никого спасти. Он мог только представлять, что именно случилось с дядей Яшей, но и эти вымышленные картины не приносили облегчения.
Дядя Яша умер лишь однажды, в неизвестных обстоятельствах, далеко от дома, бог знает с кем. Но в воображении Вовы он умирал постоянно: каждый день, по многу раз, в разных местах, с разными людьми, с болью и без боли, быстро и мучительно медленно, проклиная мир и благодаря его. Он умирал, так и не получив письма от Вовы. Всю Вовину жизнь — почти тринадцать лет — он был главным человеком на свете, источником утешения и вдохновения, опорой и надеждой. А теперь при одной мысли о нем внутри все леденело.
К весне Вова начал замечать, что из комнаты пропадают вещи, с таким трудом спасенные из разгромленной коммуналки: сначала куда-то делось пальто, которое он прятал в своем платяном шкафу, потом исчезла подшивка журнала «Нива», хранившаяся под кроватью. Дядя Яша исчезал из мира постепенно, месяц за месяцем, пока не осталось вещей, напоминавших о его существовании. Через пару лет его имя перестало мелькать даже в разговорах. Новым знакомым мать не сообщала, что у нее был брат, старым знакомым заявила, что он уехал, а с Вовой предпочитала не говорить о нем без особой нужды. Сами разговоры о дяде Яше стали неприличны, и стало казаться, что его никогда не было. Он существовал только в воображении Вовы — в том ярком, странном, буйном мире, который он нес внутри себя и никому не показывал. А то как накинутся, как отберут.
В тот год ему было трудно оставаться дома, и после школы он стал ездить на трамвае в парк. Выбирал безлюдные дорожки и шел быстрым шагом. Потом начал бегать. Ему нравилось ощущение, которое возникало минут через сорок непрерывного движения: голова пустела, будто кто-то выметал из нее все мысли. В тот год он очень хотел ни о чем не думать.
Постепенно «после школы» превратилось во «вместо школы». К весне он забросил половину занятий. Ему вдруг стало трудно выносить наставительный тон учителей и рьяный энтузиазм одноклассников, к тому же он вообще перестал понимать, зачем все это нужно. Зачем чего-то достигать, чем-то увлекаться, зачем искать дело всей жизни. От ровесников его отделяла незримая и непробиваемая стена: они, дураки, рассуждали о том, как поступят в техникум и вступят в комсомол, полагая, что это верный путь к благополучию. Но он-то знал, что за порогом школы всех ждет мир, полный первозданного хаоса, и успех в этом мире никому не обещан. А даже если чудом повезет урвать несколько лет счастья, всякая жизнь может оборваться в один день.
Что-то в нем изменилось. Теперь он ничем не увлекался, чтобы не разочаровываться, и ничего не имел, чтобы нечего было отнять. Друзья, которых он нажил до сих пор, почувствовав перемену в характере Фролова, мало-помалу отдалились. Они не знали, о чем с ним говорить, а он не имел ни малейшего желания чем-то с ними делиться.
Фролов не принимал сознательного решения отгородиться от мира; он пошел по такому пути, потому что иначе бы не пережил оглушительного горя и такой же оглушительной вины. Вина была не озвучена, но он чувствовал нутром ее выжигающую силу; запихивал вину поглубже, убеждая себя, что он ничего не сделал, но вина всплывала на поверхность, как всплывает темный мешок со дна реки.
Там, в потаенных глубинах души, он прекрасно знал, в чем именно виноват. Он не нашел в себе сил сопротивляться. Вот дядя Яша вроде был не боец, но даже он позволял себе иронические комментарии, возражал сестре, говорил, что думает, и жил, не стесняясь. А у Фролова не хватило духу. Дядя Яша верил в его доброту и силу, а он подвел, оказался слаб. Продолжал жить под одной крышей с матерью, ясно осознавая: ведь это она убила дядю Яшу. Приняв эту правду, Фролов утратил последние остатки иллюзии, присущей детям, — что мать способна от чего-то его защитить. Но кроме этой веры, он утратил и другую опору — собственную совесть. Не осталось возможности называться хорошим человеком, и очень скоро он вообще перестал задаваться вопросом, хороший он человек или нет.
Через пару лет такой жизни ему даже стало казаться, что у матери и впрямь была веская причина осудить дядю Яшу — ведь он испорченный и заслуживал всяческого порицания. Держаться другой точки зрения было нельзя, это обрекало на войны, а воевать не хватало сил. Со временем нелюбовь и избегание неудобств склеили Фролова с матерью, и склеили лучше, чем иных людей склеивает симпатия. Все опостылело, все утратило краски.
Если бы Фролов мог, он бы бросил школу, но с матерью это было невозможно: узнав о прогулах, она вызвала его разговор и отчитала, как пьяницу на собрании профсоюза. Фролов решил, что будет ходить в школу, лишь бы не повторять этого опыта, но в учебе не усердствовал и быстро скатился в касту троечников.
Потом ему повезло: бегая в парке, он заметил объявление о наборе в гребной клуб. Тренер без обиняков заявил, что тринадцать лет — поздновато для старта спортивной карьеры, но Фролов напросился на пару тренировок. Ему нравились тяжелые мощные рывки, вышибающие дух из тела, а в перерывах между ними — мерная качка лодки.
— Раньше не занимался? — хмуро уточнил тренер, оценивающе осматривая Фролова. Фролов помотал головой. — Оно и видно. Смотри, так грести нельзя, будет растяжение. Следи за тем, как ноги ставишь. И еще, парень: без разминки в воду больше не лезь. Приходи в четверг, покажу, как правильно держать весла.
Гребля захватила его на все лето. Первые три метра на воде были самые тихие, потом начинался ад.
— Ты что, сумасшедший? — возмущался тренер. — Лупишь веслом по воде как ненормальный! Мягче надо, умнее! Давай еще раз.
Отдуваясь, он греб мощными рывками: рывок — тянешь весло к животу и отталкиваешь вперед, от себя. Секундная передышка. Потом опять к себе и опять от себя. Спина гудит от напряжения, плечи ноют; колени сгибаются и разгибаются, зад елозит по деревянной лавке лодки.