Дария Беляева – Терра (страница 91)
– Но большую, я правильно понял?
Как мне хотелось засмеяться. Честное слово, намного больше, чем заплакать.
С тем, как я копал, отдельная штука была. Что-то такое естественное в этом чувствовалось, природное. Мое место в жизни мне открылось очень ясно. А может, никакой это не Ламарк, а чистый Дарвин, может, поколения моих предков, и я в том числе, были заточены под рытье земли, сколько тысяч лет все ямки копали да могилки.
Работа спорилась, я делал это быстро и хорошо, словно всю жизнь только и копал.
Копаю, копаю, а потом смотрю – мамка моя в яме лежит. Глазки у нее открыты были. Она смотрела.
– Мне бы ему двинуть, – сказал я на русском. – Только вот когда? Лопатой мудака отхерачу, как звать его, позабудет.
У мамки были потухшие глаза, цветом – в черную землю, которую я рыл. Изо рта выполз белый червь.
– Я тебе все подскажу.
Я улыбнулся ей, поймал недоуменный взгляд миссис Бейкер. Модести плакала у меня за спиной. А страшно умирать молодой, то конечно. Особенно когда и жизни не было.
Мамка глаза закрыла и лежала в яме недвижно – веки синие, губы синие. А у меня большая работа спорилась, я даже не устал, свеженький-свеженький был.
Вот готова была яма.
– Ты и тебе подобные мерзкие твари все-таки дети духа. Хоть и с противоположной стороны, – сказал мистер Бейкер, самодовольный, как индюк. – Поэтому, ты имеешь право на последнее слово. Ты будешь первый. Я хочу, чтобы Модести видела, как ты умрешь.
Я все еще держал в руках лопату, расслабленно, но надеясь, что они не обратят на это должного внимания.
– Да, конечно, – пробормотал я на русском. – Будет тебе последнее слово, сука, блядь.
– Что ты сказал? – спросил мистер Бейкер, чуть подавшись ко мне.
Дуло ружья оказалось еще ближе к моей груди. Мамка в моей могиле открыла глаза.
– Сейчас, Боречка.
Но я и так знал когда. Подсказывать мне уже ничего не надо было. Ну, умру так умру, подумал, секунда всего осталась, а ее тоже жалко было. Хуйнул я его лопатой по рукам, он выстрелил, а ствол уже влево ушел, пуля вгрызлась в землю, которую я из ямы набросал. Вторым ударом, пока он не опомнился, я рассек ему запястье. Выбил я ружье из рук мистера Бейкера под визг миссис Бейкер. Тут же схватил оружие, потому что увидел, как миссис Бейкер рванулась вперед, как собирался вцепиться в рукоять ее муж. Я успел раньше.
– Так, сука, я тебе сейчас мозги вышибу нахуй. Еще хоть одно ебучее слово, и я расхерачу тебе череп, я клянусь.
Тут я понял, что говорю на русском.
– Извините. Я имел в виду, что еще секунда, и я тебе мозги вышибу. Сука, насколько ж было б легче, если бы в вашей дыре ловила мобила. Сука, просто пиздец. Пиздец. Пиздец просто. Модести, иди в дом, позвони и вызови эвакуатор. Мы на шоссе рядом с вашей тропинкой стоим.
– Но, Борис, у нас нет телефона.
Я так ржал, а мистер Бейкер прижимал к себе окровавленную руку, как ребеночка, а миссис Бейкер бледнела пуще прежнего.
– Тогда пошли на хуй еще раз. Мы забираем вашу машину. Чего у вас там? Маньячного вида пикап? Ключи, блядь, сюда дал, пока я тебе яйца не отстрелил!
Мистер Бейкер сплюнул себе под ноги, но миссис Бейкер довольно оперативно залезла в карман его поношенных брюк и кинула мне ключи, они заблестели в пожухлой осенней траве.
– Модести, подними, пожалуйста. Все, прощайтесь с дочкой. У нас с ней все будет хорошо, буду ебать ее каждый день, а вы яблочки собирайте.
Уроды, блядь. Но я верил. Верил в любовь, и в спасение, и даже в милосердие, потому что яйца мистеру Бейкеру не отстрелил.
А молочное небо над нами теперь казалось мне обещанием чудесного будущего, оплаченного мной сполна.
Глава 19. Жизнь твоя
А мамка моя в юности, в шестнадцать вроде бы лет, досматривала тетку старую. Та тяжело умирала, по сложной болячке, и мамка ходила к ней каждый день, дерьмо из-под нее выгребала, готовила ей бульончики, пела песенки.
Тетку мамка не то что любила, но жалела – очень. У тетки жизнь была не сахар, а сплошная соль, много работала, ничего не видела, от земли не разгибалась, всю жизнь в колхозе, а тут еще страшная смерть.
Иногда тетка плакала от благодарности, от того, что к ней еще кто-то ходит, она жутко боялась умереть одна. Мамка ей говорила:
– Я тебя, теть Люб, не оставлю. Приходить буду каждый день, хоть сто лет.
Тетка на то смеялась хрипло и страшно, булькающе так.
– Сто лет не надо, – говорила она.
Сначала ей было сложно, все она стонала, у нее и боли были, и страхи, а потом вдруг приходит к ней мамка, а на столе горячий обед, пирожки с яйцом и рисом.
– Садись, Катенька, – говорит ей больная, тощая тетка. – Будем праздновать.
– Что праздновать, теть Люб? – спросила мамка.
– Будем праздновать, что смерти нет, что везде свет, и тьмы не будет. Мне был сон, и я видела, как светло вокруг, и что там, куда мы уходим, ничего страшного нет, а есть чья-то доброта, кто-то будет любить нас, как детей.
Мамка не знала, что ей сказать. В общем, тетка простила себе грехи (а что, все как у всех, воровала из колхоза и на аборты ходила) да просветлилась маленько, хоть умирать не страшно.
Она ела пирожки с рисом за двоих и говорила:
– Не надо бояться, что уходим. Вам тут грустить, страдать без меня.
Это она себе польстила. Только мамка моя у нее и была.
– Вам тут пить за меня, кутить за меня. У каждого создания своя роль.
Это да, мы все как в детской книжке, и когда перелистываешь страницу, такая грусть нападает.
– Когда уходит кто-то, это большая тоска, ведь стало меньше на человека, зверя или птицу, и они не повторятся больше. Но когда уходишь сам, оставь другим тосковать. В мире большая любовь, нас учат только про тьму, но ты погляди на солнце. Разве можно его создать без огромной любви?
Она говорила и плакала, и ела пирожки. Мамка слушала ее, раскрыв рот. Никто такого ей в книжках не написал, по телику не сказал, она узнала это от старенькой тетушки, у которой и зубов-то толком не осталось, чтобы внятно говорить.
– Верить надо в это, – сказала тетушка. – Ничего на свете не страшно, если веришь, что все не зря. Хуй ей, смерти этой.
Мамка почему-то тоже заплакала. Ой, всем умирать, чего не поплакать? А тетушка гладила ее по голове и говорила:
– Я тебя люблю, Катенька, я умру и все равно тебя любить буду. У любви нет края, все в мире бесконечно, ты умрешь уже, мы уже встретимся, а моя любовь к тебе будет жить здесь. Это как тьма, только наоборот. Это то, почему завтра солнышко встанет. И послезавтра тоже.
Умерла она через месяц. Пока умирала, так вцепилась в маму, что у той навсегда остались четыре полумесяца на левой ладони. Ой, живое хочет жить, пусть даже со смертью и можно построить свои отношения.
И вот мне теперь интересно, уже и мамка моя померла давно, а любовь-то тетки с красивым именем Любовь жива?
Может и жива, кто ее знает. Нет прибора, чтоб измерить, сколько в мире любви. Может, ее вообще немерено, ох.
Да, ну и про любовь. Короче, в жизни иногда есть сказочные начала, и их даже много, но вот с чем туго, так это со сказочными концами (тут оставим место для шутки, чтобы не при дамах).
Мы с Модести месяц где-то считали, что это любовь, невероятная, волшебная, как в книжке, а потом стало ясно, что это ад.
Ничего-то у нас с ней не сложилось, не вышло. Мы были из разных миров. Она быстро научилась курить, ругаться и целыми днями читать, мы стали чуть-чуть похожи, и все же в нас обоих катастрофически не хватало терпения, смирения и что там еще надо?
Я ей говорил:
– Сука, блядь, ты – сука! Заткни, блядь, пасть, я тебе сейчас башку разобью!
Она мне кричала:
– Ты удолбанный подонок, лучше бы тебя папа застрелил! Что ты несешь вообще? Только подойди ко мне! Надо было сбежать одной! Все лучше, чем с тобой!
Понимаете? Я себя ужасно стыдился, я был себе противен, но я не мог с ней жить. Мы ругались из-за всего: я разбил чашку, и она уже орет, она задержалась на какой-нибудь очередной открытой лекции, и ору уже я. Она выгоняла меня, пьяного, из дома, я швырял ее вещи с балкона. Все очень скоро превратилось в катастрофу, и моя диснеевская принцесса оказалась ужасной ведьмой, ну и сам я из принца превратился в злодея.
Мы мучили друг друга, трахались так, будто дрались, она прижгла меня сигаретой, я оттаскал ее за волосы.
Короче, самое-самое странное во всем этом было то, что мы друг от друга такого не ожидали.
У меня раньше с девчонками всего этого, господи, вот правда не случалось. Ссорились, конечно, горячо, но никогда я не чувствовал себя такой мразью.
Однажды Модести удивительно спокойно сказала: