Дария Беляева – Терра (страница 86)
Подумал, подумал, да и выдернул этот зуб. Почти и не больно было.
Положил его под подушку. Для зубной феи.
Глава 18. Да кому ты такой нужен?
Ой, двоюродный мамкин дядя – вообще песня. Ему на производстве руку откорнало. Работал он вроде как на консервном заводе, и вот такая с ним приключилась драма. Он с горя уехал из Минска в Могилев, к родичам. Пил – свинья свиньей, но ему простительно. Приняли его две родные сестры, одинокие тетьки, ухаживали за ним, следили, чтоб не кинулся с балкона (повеситься-то ему несподручно, застрелиться не из чего, а травиться не по-мужски как-то). Бабы они были сердобольные, но били его, когда нажрется, с силой, с желанием перевоспитать. Устроился он тогда работать вахтером, чтоб людям глаза мозолить.
Он-то молодой был в то время, и как же ему было обидно, люди-то на танцах, в кафешках, в кино, мороженое едят и целуются, особенно летом спасу от них нет. А он – человека кусок.
Ой, да кто его будет винить-то за то, что не доходило до мужика, что все мы равны, что нет любви в мире, которая руки да ноги считает, что человек всегда человек, чего б не было у него, одно только плохо, когда души нет. Короче, это все хорошо, правильно, да только плохо человеку, у него все трепещет, все отсутствия напрягаются (фантомные боли, значит), и он хочет только, чтоб и его любили тоже. Можно понять, отчего озлобился, чего не так-то с ним. Вот, значит, вахтером при каком-то НИИ хренологии проходу никому не давал, и вдруг – ба, влюбился!
Она была лапочка, умница, глазастая, с золотыми волосами работница пищепрома. Красилась тенями «Елена» от фабрики «Рассвет», и чуточку лилового всегда мешала с румянами, как она говорила, «для картинности».
Не замечала его, ясное дело, заглядывалась на молодых аспирантов, а он тосковал, выл с горя, у него любовь была до небес, как вавилонская башня. И тоже все кончилось непониманием.
Вот, значит, купил он ей тени «Елена» от фабрики «Рассвет», коробочку, по форме она была как рыбка, сунул в карман, взял еще цветов. Не мог он, понимаете, в одной руке нести подарок, а в другой – букет. Подошел к той девчонке, а звали ее Люсенька, сказал:
– Людмила, я вас люблю, давайте вместе гулять!
Ой, а она такая скользнула красноречивым взглядом по его пустому рукаву и сказала:
– Да кому ты такой нужен-то?
Затаил мужик боль в глубине сердца, как занозу, и пошел домой. Тени «Елена» от фабрики «Рассвет» отдал старшей сестре, та прорыдала от счастья два часа, а он и не рад.
Лег, значит, и лежит, не шевелится. Сестры ему носили сливы и абрикосы (то лето было, пора любви, значит), а он их не ест. Два месяца так пролежал, только на работу вставал как автомат, но и там сиднем сидел, без движения почти. Потом отпустило мужика, стало ему спокойнее, с чем-то в себе смирился, может, и говорит сестрам:
– Пойдемте, девочки, я вам картошку пожарю.
Опять все плакали от счастья.
А через пять лет встретил свою Юлечку, младшего технолога, умницу-девочку, которая руки не считала. Там даже хеппи-энд был, дети пошли, один в девяностые поднялся хорошо, у него в Минске пять ларьков было, все с поддельным польским косметосом Ruby Rose.
А тени «Елена» от фабрики «Рассвет» ушли в прошлое вместе с такими вот романтическими историями.
Что касается меня, я был таким счастливым. Прижимал к себе Одетт, маленькую, хрупкую мышку. И сейчас помню, как она тогда дышала, как вздрагивала во сне. Так мне и не удалось заснуть, это я с кокосом перебаловался. Пролежал без сна, все притягивая ее к себе, она мне порядочно руку отлежала, так что пальцы едва шевелились, вот потому и вспомнилась та давняя история.
Кокс выветрился и должен был оставить после себя депрессняк, но любовь, может быть, и вправду спасает. Чувствовал я себя славно, вот прям кроме руки, кровь туда поступала слишком уж ненадежно. Во всех остальных моих частях царили мир да благодать.
Я заполучил ее, и теперь изучал выбритый клинышек волос, идущий по ее затылку, изгиб шеи, пухлые, сухие со сна губы. Я приподнимался и смотрел на нее, а Одетт, чувствуя мой взгляд, шевелилась во сне.
В конце концов я осторожненько высвободил руку, которую тут же пронзило звоном и нестерпимым зудом, пошел в ванную – пожевать пасту, и вспомнилось мне, как я был еще подростком, и Одетт дала мне бинты для Эдит. В тот день я в Одетт влюбился, минуты за три до того, как получить бинт.
Вот, вернулся, лег обратно, и тут она зашевелилась. На то и расчет был. Сразу я ее поцеловал, свеженький, умытый, а губы у нее после сна были невероятно горячие, шершавые. Она ответила мне, потянулась, пробормотала что-то, обнимая меня. Еще разок мы все сделали, и потом она минут пять полежала, молчаливая, водила пальцем по моей шее с интересом маленькой девочки.
– Ты знаешь, – сказала она, – я с детства в этом смысле так часто тебя представляла.
И тут же, не давая мне развить тему, она добавила:
– Представляешь, как разозлились бы мои предки из Кобурга, что я с тобой переспала?
– Ой, да, может, ты и сама русская, – сказал я. – В каком вот году твоя бабка родилась?
Она засмеялась.
– Ты ужасный, Борис. А как это ласково? На твоем языке.
– Боря.
– Боря.
– Это как бы просто нормально. Неофициально. Еще ласковее – Боренька. А совсем ласково – Боречка.
– Боречка. Боренька. Боречка – это, наверное, для секса. А Боренька, когда о чем-то просят. Вроде как «Боренька, пожалуйста, не уходи».
Теперь уже я смеялся. Одетт вдруг посмотрела на меня странно, глаза у нее стали круглые-круглые, совсем печальные.
– Где твой зуб?
– Ты съела.
– Нет, я серьезно. – Одетт погладила меня по щеке и тут же засмеялась. – А, я знаю, это у тебя цинга. Потому что ты сидел в ГУЛАГе.
– Вообще, если уж мы хотим быть совсем точными, то ГУЛАГ – это подразделение НКВД такое. А лагеря – это части системы ГУЛАГа, – вот как я перед ней понтануться пытался.
– Этому тебя в ГУЛАГе научили? А у тебя кто-нибудь там сидел?
– Кто сидел, а кто и сажал. По-разному.
Она была такая игривая, любопытная, противная девочка, сказка просто. Одетт прижалась ко мне ближе, заглянула в глаза.
– Нет, ну серьезно, что с зубом, Боря?
Мое имя она произнесла старательно, как на уроке.
– Выбили.
– В уличной драке?
– В домашней, – засмеялся я.
Одетт потянулась к тумбочке за бальзамом для губ, изобразила жаждущую в пустыне, ползущую к воде.
– Не могу достать! Боря, помоги!
Я передал ей жестяную коробочку с бальзамом, Одетт намазюкала им губы и так запахла медом. Она у меня под боком пригрелась еще на какое-то время, а потом вдруг вскочила, схватила мобильный.
– Ух ты, вот это я опаздываю!
А я думал, как все просто, как правильно.
– Ладно, без меня меня не начнут, – сказала Одетт. – Но все же заставлять всех ждать – просто ужасно. Там пицца, кола и пятисотлетний коварный Старейшина.
– Господи боже мой.
Она ходила по комнате голая, безо всякого стыда, выбирала, что надеть, а я лежал и смотрел на нее. Мне было чуточку неловко вылезать из-под одеяла, я этого и не сделал, пока Одетт не скрылась в ванной. Я слышал, как она поет, нервно, немелодично. Тут же из ласковой, нежной девочки Одетт превратилась в дерганую мышку.
Я надел свой помятый костюм, долго стоял перед зеркалом, рассматривая такого замечательного себя – тощий, без зуба, в несвежем «Бриони», только что из постели девчонки, о которой мечтал со школы. Во рту у меня еще оставалась сладость ее бальзама для губ.
Она вышла, скользнула к зеркалу передо мной, и я тут же притянул ее к себе.
– Ты это видишь? – сказала она, ткнув пальцем в один засос, затем в другой.
Под кожей – маленькая лужица крови, лопнувшие сосудики, сувениры ото всех часов, когда она моей была.
– Вижу, – сказал я, и Одетт шумно, раздраженно выдохнула.
Она вывернулась, вернулась с платком, повязала его на шею и вновь замерла перед зеркалом.
– Незаметно? Как думаешь?
– Ну, вообще-то это такая очевидная уловочка, не думаю, что кто-то у вас там такой наивный. Хотя это ж задроты. Сойдет им.
Я стянул с нее платок, повязал ей его на русский манер, притянул Одетт к себе поближе.
– Я тебя увезу в Россию. Будем с тобой жить хорошо. Дети будут. И роботы. Будешь сидеть дома и делать роботов.
Одетт засмеялась.