Дария Беляева – Терра (страница 108)
Кто ходит в гости по утрам, тот поступает мудро.
– Так что тебе надо? – спросил я, затушив сигарету о спинку скамейки совсем рядом с ним.
Я умел выглядеть угрожающим.
– Мистер Шустов, мне нужна ваша помощь. Сотрудничество.
– Серьезно, что ли?
– У меня не хватает крыс.
Охуел я от такой наглости изрядно, так и смотрел на него, приоткрыв рот. Серьезно, что ли?
– Померли все?
– Мистер Шустов, вы говорите жестокие вещи.
– Жестоко, что помрем все однажды, остальное перемелется. Я тебя спросил: передохли твои крыски? Как отец мой?
И Уолтер кивнул. Иногда хвалят за честность, но сегодня я был не из этих.
– Если мы запустим экологическую ситуацию в городе…
Экологическую, надо же.
– Так не запускай, – сказал я. – Чего тебе от меня надо? Ты мне отца убил.
– Ваш отец, мистер Шустов, был достойным зверем своего вида. Он не боялся.
– До самого конца не боялся.
А в конце все боятся. В детстве я мечтал умереть на сцене, как Миронов (ну, актером-то я при этом становиться не хотел, так что на сцену для акта умирания пробраться было бы сложно), а потом подумал, сколько б на тебя ни смотрело людей, все равно все они бесконечно отдалятся в оставшийся миг.
– Короче, – сказал я. – Ты меня не понял еще? Я не буду заниматься это херней.
– Мистер Шустов, нам требуется ваша помощь. Как крыса, вы должны…
– Должен, а платить не буду. Если б всякий, кто должен, платил бы, люди б кредиты брать перестали.
– Мистер Шустов, люди могут погибнуть…
Но слушать я его не стал, пошел к дому. Там, внутри, в прохладном холле, вместо того чтобы направиться к лифту, я развернулся к лестнице. Где-то на пятой ступеньке меня настигло ужасное в себе разочарование.
Ничуть я не разумнее Мэрвина, в самом-то деле. Не взрослее. Одного мы поля ягоды. Бегаем от ответственности, и все наперегонки.
Глава 22. Волшебство любви
Вот я опять расскажу историю из моего собственного детства. Вообще это, если так подумать, не совсем и история. Скорее воспоминание, блистающее в темноте детства, откуда мы все по-настоящему выходим только к шести-семи годам.
Помнится мне и сейчас, как летом шел холодный дождь, и я сидел в кресле, такой маленький-маленький, а все вокруг казалось очень большим. У всего был масштаб, у всего было величие. На кухне пахло кофе, мамка мне обычно капельку наливала, черного кофе, как я хотел, чтобы скорее вырасти. Сколько там было-то? На донышке, и я макал туда печенье, длинную палочку из песочного теста, а потом ложкой вычерпывал размокшие крошки.
Запах кофе, запах дождя, запах отсыревших обоев и песочного печенья из жестяной коробки – вот что оттуда сохранилось ясно-ясно.
Сидел я, значит, ждал свой кофе и думал, что в жизни одна беда – умер дядя Коля, а в остальном все хорошо. Мне не было грустно, но я немножко размышлял о смерти. И вдруг у меня такое осознание возникло, что я тоже умру, как дядя Коля, и буду лежать в гробу, ждать, пока меня кто-то в лоб поцелует. Мама принесла кофе, и я его выпил, лег в постель, как это в дождь приятно, и чуть задремал. Потом проснулся, глянул на мамку.
Она сидела перед зеркалом, покачивалась, и стул под ней поскрипывал. И еще один был запах, очень-очень важный. Аромат дешевой косметики, такой прям, из перехода.
Мамка, смотря в зеркало, вдруг заметила, что я какой-то взвинченный, из-под одеяла хочу выбраться, вожусь.
– Ты что, Боречка? Я думала, ты уснул.
– Мам, а я умру?
– Умрешь, Боречка. Все умрем.
Говорила она это с невесомой, почти неразличимой печалью, легонько так затосковала, будто облачко над ней проплыло.
– А я буду в гробу лежать?
– Будешь, Боречка. Все будем.
Мамка поискала на туалетном столике нужную ей помаду, а я сказал:
– Нет, ты меня в гроб не клади. Я не хочу там лежать. Там тесно, там неудобно.
– Я тебя ненадолго положу, Боречка, а потом я тебя съем. И некому будет лежать.
Ой, ну был бы я нормальным ребенком, самым обычным, маялся бы потом и по психотерапевтам всю жизнь шлялся. А тут не испугался и даже успокоился тем, что буду у мамы в животе, как до рождения.
– Не бойся, мой Боречка, – сказала мне мамка. – Во-первых, сейчас я налью тебе кофе и дам к нему печенья. Это тебя обрадует, жизнь – она чтобы радоваться и нужна. А во-вторых, однажды ты встретишь девочку, она будет для тебя лучше всех на свете, и с ней ты забудешь о смерти.
Как так, думал я, это как надо головой удариться, чтоб забыть, что умирать придется.
А вот дядя Коля так головой ударился, что вообще умер.
– А у дяди Коли, – сказал я вслух, – жена была. Она была не та девочка? Была у него жена, а он все равно умер. Это как так?
Мамка засмеялась, глянула на меня хитро.
– Все тебе расскажи, Боречка. А ты еще маленький, чтоб знать.
– Я не маленький уже.
– Так только маленькие говорят.
– Ты не дразнись. Скажи мне.
Мамка мазюкала губы перламутровой помадой «Руби Роуз». Розовый у нее отливал серебром, казалось, она ела жемчуг, и я представил ее ныряющей глубоко-глубоко, за вкусными ракушками.
А на реке я видел ракушки с жемчужными брюшками, как у мамки помада, да. Над черной водой там шло поваленное дерево, на котором я сидел, потому что купаться было холодно, только что ноги помочить можно.
– Ладно, – сказала мамка, выставив ногу в золотистой босоножке. Она никогда не ходила в тапочках, если скоро должен был приехать отец. Ей хотелось быть хорошенькой для него, вкусно пахнущей принцессой.
Он оставлял ее с синяками и ссадинами, а она встречала его с перламутровой помадой на губах и надушенная духами «Живанши».
– Послушай, Боречка, однажды ты встретишь девочку и у вас с ней сердца будут так близко…
– Как близко?
– Слушай-слушай, очень близко, так близко, что ты как звать тебя позабудешь, проснешься с мыслью о ней и уснешь с мыслью о ней, и это будет много-много раз. Тогда ты, Боречка, поймешь, что не зря жил на свете, и что оно все стоит смерти, и что после такой любви умирать не страшно.
Мамка была натура романтическая.
– Волшебство любви, – сказала она задумчиво. – У меня были духи, которые так назывались. Я ими тогда надушилась, в вагоне-ресторане, в тот день, когда встретила твоего отца. Духи были не то польские, не то чехословацкие.
Ой, а она до последнего дня упрямо говорила «Чехословакия» вместо «Чехия», хотя страна эта перестала существовать через два года после моего рождения.
– А он пах «Шипром», так ужасно, на самом деле. Я была такая пьяная, что весь нюх себе отбила. Могла чувствовать только этот чудовищный «Шипр».
Мамка надавила ногтем на ямочку над верхней губой, снимая излишек помады, глянула на палец.
– Ты навсегда запомнишь, как она пахнет. Тебе это будет даже сниться. Волшебство любви, да.
Она сходила на кухню и принесла мне кофе с печенькой, села на диван красить ногти прозрачным лаком с блестками. А я слушал дождь да печенькой кофе мешал, и все думал, думал, какой будет та девочка, чей запах мне станет даже сниться.
Вот много лет прошло, уже и кости мамкины все хрупче и хрупче, уже и отец в могилу лег, уже и мне тридцатник, а иногда вспоминается вкус того кофе, слова из тех разговоров. В четырех стенах, когда дождь хлещет, все значительнее, гуще, может, я б и не запомнил ничего, если б за окном такого ливня не было. И зря б не запомнил, а то мамка мне тогда святую правду рассказала, самую главную на свете.
Я в самом деле помнил запах Одетт, помню запах Одетт и всегда буду помнить запах Одетт. До самой последней секундочки, и если есть что за горизонтом всех событий, то и целую вечность после.