Дария Беляева – Ни кола ни двора (страница 7)
Катя заинтриговала меня еще сильнее, я спустилась в столовую, встала на колени перед дверью и заглянула в замочную скважину. Я увидела только мамины ноги, она скинула туфли и шевелила пальцами.
– Серьезно, Толичка? – спрашивала она.
– А ты как думаешь? – он смеялся. – Я другой человек, не, по серьезу. Вообще другой. Других таких не знаю. Я вчера под водкой был, праздновал, значит, освобождение, смотрю – и на небе звезды.
– Как осколки от бутылки водочной, – засмеялся папа.
– Не. Просто как-то удивился. Я их сколько не видел нормально? Такое это счастье, ей-Богу. Счастье-пресчастье.
Дверь распахнулась, выскочила Люся с пустым подносом, лицо у нее раскраснелось, я еле успела метнуться в сторону.
– Вот мудак, – пробормотала она.
– Кто? – спросила я полушепотом.
– Дед Пихто! – ответила мне Люся. Нелюбовь у нас с ней была абсолютно взаимная. Люся была верткая и злая сорокалетняя баба, которая, как мне казалось, всячески крутила перед папой хвостом. Я невзлюбила ее за это с самого начала. У меня была паранойя, что как-нибудь, когда меня по какой-то странной причине не будет дома, у мамы случится приступ, и Люся ей не поможет.
Она была красивая блондинка, но красивая по-злому, как кошка. Ее только очень сильно портил крупный, красноватый нос, совсем не женственный. Я надеялась, что папа этот нос тоже заметил.
Люся ушла, размахивая подносом у крутого бедра так, словно собиралась кого-то им огреть.
– Да а чего она злится? – услышала я. – Я же не сказал, что она ща шалава! Да и вообще это не плохо. Мария Магдалина же тоже, да? Я это читал. У меня просто глаз-алмаз, я только про это.
– Тебя, Толик, только из клетки выпустили, – сказала мама. – У тебя еще акклиматизация.
– В штанах у него акклиматизация, – сказал папа.
– Это точно. Глобальное потепление.
Он вдруг выскочил за дверь, рухнул на колени.
– Эй, Людмила, вернись, я тебя люблю! Откуда тебе знать, может, я твой Руслан!
Я сказала:
– Здравствуйте.
Он вздрогнул, взглянул на меня, хотя мы были совсем уж рядом, с удивлением.
– Здорова, Ритка!
И обнял меня, к тому же. От него пахло потом и табаком, и тем и другим – одинаково сильно. У него было два золотых зуба, два золотых клыка, остальные – желтовато-серые, блестящие, короткие.
Он сказал:
– Слушай, вот это ты реально выросла!
В одном Катя оказалась права – у Толика, папиного друга, была совершенно бандитская рожа. Описать его – дело сложное. В целом, он походил на зэка, какими я их себе представляла – тощий, болезненный. Прямой, крупный нос алкоголически раскраснелся. У Толика было хитрое крестьянское лицо, щеки запали, на высоких, но мягкого абриса, скулах – тоже какие-то оспины, следы болезни или драки. Была на нем даже печать вырождения, не знаю, ощущение какой-то болезненности среды, из которой он вышел, будто уродливость его жизни отчасти передалась и ему. Отпечаток судьбы на лице, судьбы глубоко провинциальной, угольно-черной. С другой стороны в нем сияло что-то странно располагающее, простое и красивое, даже возвышенное.
У него были большие, синющие глаза, аристократический лоб в чахоточной испарине, прекрасные, тонкие губы, и волосы такие светлые, что он казался сильно выгоревшим под совершенно безжалостным солнцем.
Таким я его встретила, в майке-алкоголичке и старых трениках с тремя полосами. Под бледной кожей – синюшные татуировки, тусклые, такого цвета, как вены. Чернели только надпись «экспроприация экспроприаторов» и пистолет под ней. Эта татуировка была нанесена хорошей краской.
– Ты че, не помнишь меня?
Я смотрела на него упрямо и жадно, пытаясь понять, знаю ли. Что-то в его чертах было теплым и знакомым, как тайные знаки детства, как старые вещи.
Он вдруг улыбнулся мне так тепло, что лицо его стало божественно красивым.
– Все норм. Не помнишь – так не помнишь.
Толик вздернул меня на ноги и еще раз обнял.
– Ну ваще! – постановил он, достал из кармана сигарету и быстро закурил.
– Витек, дочура-то вся в тебя! Алечка, красотка, ни одной в ней косточки твоей, Витек тебе изменяет, дело ясное!
Вдруг он метнулся в обратно в столовую с неожиданной для его убогого, изможденного вида быстротой и легкостью.
Мама засмеялась.
– Витя, с Толиком все по-прежнему.
– Да, понты одни, – сказал папа. Я только слышала их голоса, стояла, как будто меня пристукнули чем-нибудь серьезным по голове.
Наконец, я, вслед за Толиком, зашла в столовую. На столе стоял здоровенный вишневый пирог, коронное блюдо нашей кухарки Тони, в чашках чернел чай, горел камин, язычки пламени, веселясь, терлись друг о друга. Я вдруг испытала к Толику такое сочувствие. Не в смысле жалость, а именно со-чувствие, почувствовала вместе с ним, как теплый дом у осени за пазухой отличается от тюремной слякоти и серости. Он был счастлив, бесхитростно и независтливо.
Я все-таки его помнила, как-то отдаленно, едва-едва.
– Рита, это Толик. Ты его, наверное, не помнишь.
– Он с нами поживет, – сказал папа. – У него сейчас сложности с адаптацией.
– А, – сказала я. – Хотя, по-моему, адаптировался он уже неплохо. Как у себя дома.
– Корни пустил, – сказал Толик, посмеиваясь. Он закурил вторую сигарету прямо от первой, отломил кусок пирога и плюхнул его на тарелку.
– А чего, где учишься? – спросил он. – Ща, пожру и дам подарок тебе.
Я села за стол, мама тут же налила мне чаю и положила кусок пирога.
– Я не учусь.
– Ну и хер с ним, – сказал Толик. – И не надо. Горе от ума, да? У меня мать с отцом всю жизнь без образования, и ничего, справились. Он, правда, в тюрягу сел, а она пыталась меня убить, потому что голодуха, и оба умерли потом. Но, в остальном, и без образования нормально прожили.
Я не поняла, смеется Толик надо мной или нет. Может, он смеялся над самим собой, а, может, был абсолютно серьезен.
Толик отломил пальцами кусок пирога, полезло красное варенье, казалось, он копается в чьих-то внутренностях.
А у папы в руках были вилка и нож. Я подумала: ел ли так папа, по-обезьяньи непринужденно, прямо руками, хоть когда-нибудь.
Толик засунул в рот здоровый кусок пирога, помотал пальцами в разогретом каминным жаром воздухе, облизал их.
– Во, короче, рассказать и нечего особо. Целый день одно и то же, спишь, когда можешь, чтоб не существовать особо.
Как знакомо, подумала я.
– А потом бам! Падаешь, ударяешься головой, и вот ты уже не Савл никакой, а Павел самый настоящий.
– Ты, я смотрю, в религию подался.
Толик почесал синюю богородицу на груди.
– Ну, да. Читал там всякое.
Он постучал пальцем по голове.
– Не для средних умов.
Мама сказала:
– Толик, так что там с тобой случилось?
– А, – сказал Толик. – Алечка, такая со мной случилась херня.
Он всегда так нежно, так отчаянно называл маму Алечкой. Алечка-лялечка. Он знал мою маму, как никто на свете. В этом кукольном имени было все самое важное о ней.
А тогда я поняла – он ее любил, или даже любит. Почему-то это меня порадовало, я к Толику как-то прониклась.