Дария Беляева – Марк Антоний (страница 70)
— Это понятно. Ты изменился.
— Изменился?
Курион снова принялся проверять, достаточно ли натянута тетива, он делал это, высунув кончик языка и прищурив один глаз. Потом Курион дернул тетиву и раздался резкий, почти музыкальный звук.
— Да, — сказал он. — Даже выглядишь по-другому. Что-то в выражении лица. И ощущение от тебя в целом другое.
— Какое?
— Как от Сциллы, — сказал Курион, указав на здоровую, черную тварь, трусившую рядом с лошадью. — Или от Харибды.
Курион громко засмеялся, и я, наклонившись, толкнул его в плечо, Курион едва не слетел с лошади.
— Ты меня обидеть хочешь, я не понимаю?
— Нет, Антоний, совсем не хочу тебя обидеть. Наоборот, это хорошая перемена. Многие проходят через войну, но не на многих Марс оставляет свою печать. Тебе нужно продолжать. Тем более, по моим сведениям, в неправедной войне ты был весьма успешен.
Вдруг я услышал далеко впереди шорох, хруст ветки. Секунда, и вот я вижу олениху, тень оленихи, блеск ее черного глаза, дергающееся ухо. Все это неизмеримо далеко, но близко — голод усилил зрение и обоняние. Мне казалось, я мог даже чувствовать этот лесной, жирный запах, исходящий от ее шкуры. Курион замолчал, я тоже.
Я посмотрел на Куриона, он кивнул мне, мол, заметил ее ты. Я смотрел на это существо, еще ни о чем не подозревающее. Она склонила голову и искала что-то в траве, шуршала. Совсем еще молоденькая, непуганая девочка.
Тетива впивалась в кожаный напальчник, палец уже устал, губы пересохли, и я водил по ним языком. Есть захотелось невероятно.
Наконец, она подняла голову, посмотрела на небо, на солнце, словно бы с какими-то мыслями, если только у нее были мысли, о высоком и вечном. Я выстрелил и попал оленихе в шею, но рана оказалась недостаточно глубокой. Олениха устремилась бежать. Я хлопнул в ладоши, и собаки сорвались со своих мест, ведомые запахом крови и охотничьей радостью, они помчались за оленихой вслед, мы тоже припустили, но по ровной, удобной дороге.
— Ух! — сказал Курион. — Хорошо.
— Она истекает кровью! — крикнул я, пустив лошадь галопом. Лай собак уже не утихал и отдавался в моей голодной голове эхом.
Курион крикнул:
— Антоний, вечеринка закончена!
— Какая вечеринка? — спросил я.
— Триумвират, — сказал Курион. — Вечеринка Помпея, Цезаря и Красса. Все заканчивается, Фульвия была права.
— И чего? — спросил я, озабоченный только погоней. — Кстати говоря, слышал, ты задружился с Цицероном.
— О, не волнуйся, во мне нет ни грамма искренности.
— Не сомневаюсь, — сказал я. Я видел только, как собаки гнали олениху, видел ее обагренную кровью шею. Она отчаянно пыталась убежать, но, то ли от страха, то ли от боли все время натыкалась на деревья. Псы пытались укусить ее за ноги, клацали зубами, а она брыкалась.
— Какая жажда жизни, — выдохнул я. — Жизнь воплощенная!
Я снова выпустил стрелу, теперь она попала в круп оленихи, та рванулась вперед только быстрее.
— Так вот, все это подходит к концу, — сказал Курион. — И есть определенное количество предполагаемых победителей.
— Да-да, — сказал я. — Разумеется.
— Один из них — Цезарь.
— Но ты вроде бы ближе к Цицерону?
— Может статься, что победит именно он. Но факты говорят за себя: Красс скоро начнет войну в Парфии, и, если она увенчается успехом, еще некоторое время все может остаться, как есть. Если же нет, то страна полетит в Плутоново царство. Красса рассматривать не стоит, он либо победитель и сохраняет баланс, либо проигравший и мне неинтересен. Остаются Цицерон, Помпей и Цезарь.
— А у тебя с Клодием нет проблем по поводу Цицерона? — засмеялся я. — Он-то этому не рад.
— Я говорю, что это все отец. Да и Клодий, он уверен в себе.
— А что говорит-то Клодий?
— Что я сраный папенькин сынок. Я переживу. Он куда более верный друг, чем тебе теперь кажется. Он меня поймет. Остаются Помпей и Цезарь. Все здравомыслящие люди поставили бы на Помпея. Но я не здравомыслящий человек.
Наконец, олениха запнулась, и собаки окружили ее, кусая за ноги. Я спешился, ноги мягко ступили на нежный, скользкий мох.
Я шел к оленихе, как пьяный и жаждущий любви шел когда-то к Фадии, жажда эта была невероятно сильной.
— Так вот, — говорил Курион. — Ты мог бы стать человеком Помпея, Габиний, в конце концов, человек Помпея, но, я думаю, ему конец. И через Габиния у нас больше ничего и никак не получится. Да и нет у меня интуиции, что это нужно.
Я едва слышал его. Собаки лаяли и бросались на олениху, не давая ей встать, и я видел ее толстое белое брюшко. Неужели беременная?
Я натянул тетиву и пустил стрелу, прицелившись очень точно. Я попал ей в глаз. Шея ее на мгновение напряглась очень сильно, а потом она уронила голову на мягкую землю и задергалась, будто в приступе падучей.
Курион, запыхавшись, подбежал ко мне.
— Так вот, слушай. Я сейчас не вижу смысла в Помпее. Цицерон трус, он вступит с ним в коалицию. Вот Цезарь — это интереснее.
— Ты же его терпеть не можешь. Разве ты не лил про него всякое говно?
— Лил, — сказал Курион. — Когда это было необходимо. Политика — это баланс. Поэтому мне нужен свой человек у Цезаря. Тот человек, который переманит меня на его сторону, когда и если придет время. Тот человек, благодаря которому я тоже смогу стать человеком Цезаря. А тебе нужна война. Хорошая война. Цезарь грабит Галлию, но он щедр к солдатам. Особенно к талантливым. Тебе это нужно, Антоний, и не спорь со мной.
— Может, я поеду в Парфию, с Крассом.
— Это гиблое дело, — сказал Курион. — В этом нет смысла. Да он тебя и не возьмет. Ты пока никто. Подающий надежды никто. Тебе поступит предложение от Цезаря, я уверен. И ты должен будешь его принять. Цезарь любит именно таких. Ты — никто, а значит, он может сделать тебя кем-то, и ты будешь обязан ему всю жизнь. И однажды приведешь своего хорошего друга к нему, и этим другом буду я. Цезарь милостив, он примет меня, и все будет хорошо.
— А как же Клодий? — спросил я, наклонившись над оленихой. Симпатичная мордочка вся в крови. Я вытащил стрелу из ее глаза, она вышла с неприятным, вязким звуком, будто шаг по болотистой почве.
— Клодий, — сказал Курион. — Прекрасен, и я его люблю. Но Клодий — это Клодий. Фульвия ошибается, если думает, что он большой политик. Клодий — маленькое воинственное божество. И он не живет в реальном мире. Кажется, что он могущественнее, чем когда бы то ни было, но это не так.
Я посмотрел на Куриона, склонив голову набок.
— А ты тоже изменился, — сказал я. Вместе со стрелой вышел глаз оленихи. Я рассматривал его, пытаясь понять, как он устроен. Зрачок расплылся, разодрался, как проткнутый желток в яйце.
— Фу! — сказал Курион. — Еще съешь это! Фу-фу-фу!
— Но не очень изменился, — засмеялся я.
Я сел на корточки перед оленихой. На губах у нее сверкала в проблесках солнца белая пена, рот был приоткрыт, язык вывалился. Я погладил ее по голове, шерсть была еще мягкой. Вдруг она дернулась изо всех сил и дала в лоб бедняге Сцилле.
— Твою мать, — сказал Курион. — Сцилла, девочка, ты в порядке?
Сцилле хоть бы что. А олениха дернулась еще раз.
Тогда я взял нож и, удерживая олениху за голову, перерезал ей горло. Кровь хлынула на мягкую землю.
Потом, на поляне, когда рабы освежевали и разделали олениху, оказалось, что она действительно беременна.
— Это хороший знак, — сказал Курион. — Для нашего с тобой начинания.
— Уже и нашего с тобой?
— Говорю тебе, крайне благоприятное знамение. Он скоро предложит тебе, только согласись. Тебе нечего делать в Риме, Антоний, для тебя он тесен. Ты теперь человек другого масштаба.
— Лестью ты ничего не добьешься. Плаценту надо пожарить и взять Антонии. Ей давно пора родить мне ребенка.
— Она у тебя не слишком плодородна.
— Скорее, слишком увлечена травками из сомнительных лавок.
— И чем тогда поможет скормить ей плаценту?
— Ничем. Я положу ее Антонии в кровать.
Курион захохотал.
— Эй! — крикнул я рабу. — Я хочу съесть детеныша.