Дария Беляева – Марк Антоний (страница 198)
— А ты бы хотел там умереть?
Я тогда задумался. Хотел бы я там умереть? Сказать сложно. Вся моя жизнь была связана с Римом, а умирал я на чужбине.
И Александрия, надо сказать, прекрасный город для смерти — такой исступленно красивый и наполненный мудростью ушедших веков. Один только факт очень отрезвлял: большинство людей, чьи труды хранятся в Александрийской библиотеке, давным-давно мертвы.
Да и вообще, как любила повторять моя детка, во всем мире живет так мало людей по сравнению с количеством почившего и истлевшего народу. Или, как говорят у нас, когда умирает человек: отошел к большинству.
Большинство ведь там, за завесой. А мы маленькие, и нас мало. В Александрии это остро понимаешь. Здесь смерть вообще ближе, может, потому что египтяне так на ней помешаны.
Но как прекрасно это место с точки зрения последнего взгляда — какие рассветы, какие закаты, какие виды в целом.
В Риме, наверное, все было бы тягостно. А в Александрии — легко.
Но люблю ли я этот город больше? Да нет. Нельзя так сказать. Рим — моя жизнь, Александрия — моя смерть. Там все началось, здесь же — закончится.
Люди говорят: все происходит в правильное время. Но они забывают, что также все происходит в правильном месте.
Вот как мы с моей деткой провели много месяцев в нашей беззащитной фактически стране.
Много радовались и иногда забывали о смерти.
Что я могу рассказать тебе о том времени? Я многое понял, но не про себя, а про мир вообще, про то, что жизнь есть жизнь, что бы там ни случилось. И ни одно горе не в силах окончательно меня надломить.
Ну, не скажу, что я образец душевной целостности, но я все еще люблю ту судьбу, которая была дана мне богами. И, серьезно тебе говорю, она не горькая.
Все в моей жизни было как надо. И ее окончание — разумное продолжение ее начала. Невозможно написать дурную историю о самом себе, небесные драматурги знают, что делают.
Вот что я понял: любовь остается, веселье остается, радость остается, остаются друзья и дети, остаются вещи, которые не выскажешь словами.
Ты, наверное, скажешь: а что я тогда ною? А я тебе отвечу: мне все равно больно. Но мне не только больно, и это главное.
Я хорошо провел последние месяцы, я любил, я очень сильно любил. Я успел попрощаться. А что еще нужно человеку в последние времена? Вот, сначала ушел в отрыв, а потом придумал писать тебе, и это тоже правильно — вспомнить все и задуматься.
Не такой уж я поверхностный человек, на самом деле. Это приятно.
Прости меня, пожалуйста, я отвлекся.
Ты, наверное, и не заметишь, ведь для тебя мое письмо непрерывно. Но, вот, я уходил. Марк Фослий, награжденный сегодня золотыми доспехами, дал деру вместе с подарком. И не просто куда-нибудь, а, конечно, к щенуле.
Благостное ли у меня настроение теперь?
Вроде как этот великолепный Марк Антоний только что доказывал тебе, как он счастлив, и как он никого не винит! Разве не чудо он, великолепный Марк Антоний?
А теперь мне так обидно, и я думаю: вот ты паскудный предатель, как мог ты кинуть меня, да еще так мерзко?
Надо справиться с собой, ну почему я такой несовершенный и непоследовательный?
Не знаю, теперь я думаю, надо было быть чуть менее щедрым. А с другой стороны — почему? Разве не сражался этот воин храбро? И разве не заслужил он каждого грана золота?
Молодчина мужик, и все мы правильно сделали с моей деткой. Зачем зря погибать такой смелости? Ему еще жить и сражаться.
Моя детка проводит время со своими служанками, составляет описи ядов. Кажется, у нее есть какой-то подходящий вариант. Я еще спрошу, что она задумала. Впрочем, теперь я все меньше и меньше уверен, что она решится.
Даже самый милосердный яд приводит к смерти, таково уж его назначение.
А она не так боится боли, как хочет думать. Куда больше моя детка опасается исчезнуть без следа.
Хотел закончить это письмо, ибо не знаю, что еще написать тебе, кажется, что все важное уже сказано, и остается только повторить: я тебя люблю, я всех люблю, я люблю любить.
Тем более, что самое невероятное случится завтра утром, и мне надо быть в форме, чтобы показать себя хорошо — не могу позволить себе засидеться за письмом. Я столько пребывал в праздности, хочется подвигаться, размяться, вот как сегодня.
Так вот, я решил выспаться и собирался вздремнуть, а письмо завершить уже утром. Всяко, знаешь, привести мысли в порядок будет полезно.
А потом произошло нечто удивительное и печальное, ты даже не представляешь, насколько. Около полуночи, когда официально начался новый день, вероятно, день моей смерти, я услышал прекрасную мелодию.
Сначала я не понимал, откуда она льется, и все думал, что это внизу продолжается пир. Но звон цимбал и нежный свист флейты доносились не из дворца, дворец, напротив, притих и затаился, все затаилось. Я подбежал к окну, распахнул его как можно шире.
В стройном многоголосии музыкальных инструментов все яснее и яснее проступала знакомая мне по въезду в Эфес мелодия.
Все вспомнилось мне сразу. Я повторил про себя тихонько:
— Я Диониса зову, оглашенного криками «эйа»!
Перворожденный и триждырожденный, двусущий владыка,
Неизреченный, неистовый. тайный, двухвидный, двурогий,
В пышном плюще, быколикий, «эвой» восклицающий, бурный,
Мяса вкуситель кровавого, чистый, трехлетний, увитый
Лозами, полными гроздьев, — тебя Ферсефоны с Зевесом
Неизреченное ложе, о бог Евбулей, породило
Вместе с пестуньями, что опоясаны дивно, внемли же
Гласу молитвы моей и повей, беспорочный и сладкий,
Ты, о блаженный, ко мне благосклонное сердце имея!
Да, определенно, та самая музыка, разбавляемая экстатическими вскриками, хлопками в ладоши, стонами и смехом.
Как стало шумно! Я ощутил сильный аромат плюща, прохладный, нежный и свежий, столь благоприятный для жаркой ночи, что я готов был возблагодарить чудное видение, сколь бы зловещим оно ни было.
Впрочем, что зловещего может быть в том, что известно заранее?
Голосили люди, хотя улица была совершенно пуста — ни человека, ни тени человека. Запах пота, запах плюща, запах погоняемых быков, запах вина, согласно им, Александрия должна была быть наводнена праздничной толпой.
Но дионисийское шествие, если только оно было в самом деле, оказалось невидимым.
Я метнулся к сундуку, достал из него свои позолоченные рога. Мне было нечем их закрепить, но я так крепко прижал рога к голове, что стало больно. Вот так я и подошел к окну снова.
Музыка становилась все сильнее, смех все громче, они доносились до меня так, словно бы по улице в действительности шествовал бог с его приспешниками и почитателями.
Я стоял, прижав рога к голове, и думал: это Дионис, он здесь, мой бог. Какое чудо: хоть раз увидеть бога, а тем более, бога, которому сам поклонялся.
Не увидеть, конечно, нет, но услышать.
Звуки удалялись, будто бы шествие направлялось к воротам города, в ту сторону, где спал, должно быть, Октавиан. Или не спал, а размышлял о завтрашнем дне и слушал. И слышал.
Как печально, думал я, но тоже правильно и красиво. Вот меня оставляет мой бог, не одного лишь меня, а город, который я люблю так страстно.
Завтра закончится вообще все, а сегодня закончился только бог.
Звон, пение, вскрики! Все совершенно реально, я ручаюсь за свои чувства, я не сошел с ума. Может ли быть, что он едет там в колеснице, и рога его такие же золотые, как мои?
И вдруг все смолкло, исчезло, растворилось в жаркой ночи, снова превратившейся в муку. Прохладный запах плюща, нежный свист флейты — пропало все, и я остался один, стоял, прижимая рога к голове. Вдруг я почувствовал: здесь моя детка.
Я обернулся и увидел, что она стоит у двери и плачет.
Я спросил, не убирая рогов от головы:
— Ты тоже это слышала?
Должно быть, я выглядел очень глупо.
Она кивнула.