реклама
Бургер менюБургер меню

Дария Беляева – Марк Антоний (страница 184)

18

— Но я не хочу использовать ее! Я вообще ее не хочу! Ни в чем! Никогда!

— И тебе перед ней стыдно.

— И мне перед ней стыдно, — согласился я. Впрочем, когда мне помогала эта волшебная способность чувствовать вину перед всеми на свете? Она не сделала меня лучшим человеком.

— Так дай ей свободу, — ответила мне моя детка. — Дай ей свободу и забудь, что любил ее когда-то. С моральной точки зрения это так же очевидно, как…

— Как то, что все владельцы бань — греки.

— Чего?

— Ну, ты попросила что-то очевидное. Я подумал: какая вещь в мире очень проста? И вдруг понял, что все бани, в которых я бывал, содержали греки.

— Антоний, — сказала мне моя детка. — Бедный бычок. Хорошо, положим, это так же очевидно, как то, все владельцы бань — греки. Очевидно, в чем состоит твой моральный долг перед хорошей женой.

— В том, чтобы бросить ее?

— Рассуди сам, разве это не лучше, чем мучить ее своим пренебрежением? Так у тебя появится хотя бы одно достоинство — честность.

Голова моя разрывалась, как сложны и чудовищно утомительны были мне эти мысли о бедной моей Октавии. Я так пренебрегал ей, ее достоинством, добротой и открытостью.

Но решить я, однако, не мог. Моя детка не вполне понимала, что такое Октавия, и что будет значить для нее развод со мной. Римские матроны, в большинстве своем, прыгали из постели в постель безо всякого сожаления. Но Октавия — она такой не была. Будь ее первый муж жив, ни за что бы не изменила она ему и единственной мыслью, хоть и, как я понимал, не слишком любила его.

В любом случае, у меня вскоре и без Октавии образовалось полным-полно забот. Я замыслил новый поход, не сумев укусить Парфию в первый раз, я планировал поглубже вонзить в нее зубы ныне, и это занимало почти все мои мысли.

Кроме того, щенуля вдруг изменил свою риторику, он очень резко отзывался обо мне в сенате и надеялся склонить народ на свою сторону. А его сторона, как ты понимаешь, Луций, была противоположна моей.

О, какой скулеж он поднял, какие грязные распускал сплетни. Фантазия у него при этом была просто потрясающая. Сразу видно, что творилось у бедняжки Октавиана в голове. К примеру, он пустил слух, что я умащивал ноги царицы Египта маслом, а в это время мой полководец, на минуточку, танцевал весь синий в виде морского божка. Чего? Звучит весьма бессмысленно, не так ли?

Ну и все в таком духе, мол, и оргии мы с моей деткой устраиваем неслыханные, и египетским богам я поклоняюсь, и совершаю всяческие прочие вещи, за которые приличному римлянину обязательно стыдно.

С другой стороны, были и вполне официальные поводы для недовольства: мое поражение в Парфии, триумф, проведенный в Александрии, то, в конце концов, сколько я умудрялся проматывать денег.

На все у меня был ответ: Октавиан присвоил себе победу при Филиппах, нагло отбирал у людей землю и, в конце концов, Лепид, наш товарищ, по вине Октавиана находился в ссылке, совершенно лишенный возможности как-либо на происходящее повлиять. Мешало ли мне прежде то, как ловко Октавиан разобрался с попробовавшим было вякнуть что-то Лепидом? Нет, не мешало, я был даже рад. Но теперь увидел в этом вопиющую несправедливость.

А, чтобы слухи были погрязнее, приписал я Октавиану и связи со многими высокопоставленными матронами. Так ли оно или не так, я не знаю, таковы были сплетни, доходившие до меня из Рима, но какая разница, если дело касается политики, правда и ложь одинаково полезны.

В любом случае, мы с Октавианом увлеченно поливали друг друга грязью и, по-моему, нам обоим этот процесс очень нравился. И представить себе не могу, что в этот момент чувствовала Октавия, сколь больно ей было смотреть на трещину, все шире и глубже пролегавшую между ее мужем и ее братом.

Я понимал, что дело идет к войне, однако думал, что до самой-самой настоящей войны еще далеко.

Как-то раз Октавиан написал мне вполне дружелюбное письмо. Там сверху были всякие организационные скучности по поводу его консулата, суть не в них, а в захватывающей концовке.

"Марк Антоний, если мы не прекратим нашу бессмысленную вражду, мир расколется ровно напополам. Ты станешь моим врагом, Антоний, а ведь мы так стремились этого избежать."

Я аж обалдел. Ты представляешь? Щенуля сам тявкал на меня в сенате, сам выставлял меня эллинистическим деспотом перед нашим свободолюбивым народом, а теперь посмел что-то там вякнуть. Ну можешь ты себе это представить или все-таки нет?

В любом случае, я проигнорировал всю первую часть письма, а на этот удивительный финал ответил одной только строчкой.

"Ну, как это говорят, на хорошем дереве не жаль и повеситься."

С этого момента все, я думаю, уже не могло свернуть ни в какую другую сторону. Это хорошо, когда события, лежащие перед тобой ясны и понятны, хорошо, даже если сами они — плохи.

Конечно, тянуться все это паскудство могло невероятно долго. Октавиан полон терпения, а я празден и ленив. Октавия, сама того не желая, выступила искрой, от которой разгорелось пламя.

Как-то раз, когда я был весь в заботах по поводу нового парфянского похода, моя бедная женушка решила ко мне приехать, причем предупредила меня, уже отправившись в путь. Я удивился: такая своевольность была ей совсем не свойственна. Теперь я думаю: Октавиан убедил ее приехать без предупреждения. Он для всех умел находить нужные слова.

Я поспешил отправить в Афины, зная, что там она на некоторое время остановится, письмо с предписанием там ей как-то и остановиться, отдохнуть, подождать меня.

Думаю, я оказался весьма строг. Октавия мне в Сирии, где я занимался сбором войска, была совершенно не нужна, так что письмо, можно сказать, было написано в грубом тоне.

Октавия, впрочем, никак не показала ни раздражения, ни расстройства, лишь только спросила, куда деть весьма весомый груз, который она везла мне. И, как назло, эта женщина позаботилась и об обмундировании для моих солдат, и о деньгах для меня, и даже о подарках для моих подчиненных, а, кроме того, везла мне хорошо обученных воинов для моего будущего похода. Короче говоря, Октавия снова превзошла все ожидания.

Ее подарки я, конечно, же принял. Ну как я могу отказаться от денег, милый друг? Если вырыть яму и кинуть туда пару золотых, я сам в нее прыгну. Так и случилось.

Все, что привезла она, велел я ей отправить мне, саму же ее не принял. Оскорбительно, неправда ли? А ведь я легко мог уделить ей пару вечеров для порядка и отправить обратно.

Правда в том, что мне было слишком стыдно. Вот так. Стыдно смотреть ей в глаза, стыдно, что я вот такой, а она — совсем другая. С Фульвией, во многом меня стоившей, все было легче.

После того, как я отправил ее, меня принялись стыдить за то, что пренебрег такой прекрасной женщиной. Я и сам чувствовал себя ужасно и думал было уже вызвать Октавию обратно, как ко мне начали доходить донесения о том, что царица Египта без меня совсем зачахла, ничего не ест, ничего не пьет, однако дни проводит не в постели, а в рабочих трудах, чтобы забыться.

Весьма печально, а тут еще принялись меня стыдить уже с другой стороны, теперь за мое пренебрежение к царице Египта, столь важной особе, с которой я не хочу считаться, которую держу за свою наложницу и не оказываю ей подобающих почестей.

Милый друг, кто, как не ты, знаешь, что я теряюсь в таких ситуациях. Я — глупый бычок, мне тяжело оценить, кто пытается использовать меня, а кто по-настоящему страдает.

Октавия не подавала никаких признаков обиды, тогда как моя детка умирала где-то в Александрии, и, бросив все, я приехал к ней.

Царица Египта встретила меня необычайно нежно, впрочем, стоило мне отлучиться, как, возвратившись, я видел ее глаза, что красны и заплаканны. Я подумал, что она снова беременна, в конце концов, разве не свойственно женщинам в этот период печалиться и радоваться с необычайной силой. Так я ее и спросил:

— Ты носишь ребенка?

— Нет, — сказала она печально. — Я так тоскую по тебе, когда ты не рядом.

Я удивился. Вот уж что ей свойственно никогда не было, так это скучать и тосковать, она была вполне самодостаточно наедине с собой. Через некоторое время я понял, что моя детка ведет себя не совсем искренне.

Даже так: я подумал, что она смешная. Плачет смешно, смешно делает вид, что обижается, и даже ее анемичный вид — забавен, потому что все это неправда. Тогда я спросил ее напрямую:

— Клеопатра, что за херня?

Она сказала:

— Это о чем ты, милый мой?

— Сама знаешь, — рявкнул я. — Тебе все понятно! Ты меня дуришь! Как мальчишку! Ничего ты не переживаешь!

Некоторое время она молчала, на лице ее застыла эта милая, расчетливая печаль, а потом моя детка поморщилась, совершенно как делал Птолемей, ее злобный отец.

— Да, — сказала она. — Не думала, что ты меня раскусишь.

— Какого хера тогда?

Она пожала плечами, выражение ее лица снова стало прежним, любопытным и спокойным.

— Я полагала, что так будет лучше для Египта, — сказала она. — Я надоем тебе, как и Октавия, но ты такой чувствительный, я могла бы привязать тебя к себе виной. Октавия — дурочка, раз не использует этот способ.

Тут я бросился к ней и крепко поцеловал.

— Это ты такая глупая, — сказал я. — Милая Клеопатра, неужели ты думаешь, что можешь надоесть мне?

Она пожала плечами.

— Это случается с тобой постоянно. Раз, и тебе уже все надоело.