Дария Беляева – Марк Антоний (страница 153)
Она еще говорила что-то, но я уже провалился в сон, где всюду искал женщину, столь желанную и столь же недосягаемую.
Утром я, хоть и не был мертвецки пьян, проснулся не рано. Сон никак не выпускал меня из своих цепких объятий, просыпаясь, я чувствовал себя больным и засыпал снова. Наконец, мне удалось пересилить этого великолепного и крайне ленивого Марка Антония. Я встал с кровати, но о делах сначала не шло и речи. Впрочем, я не хотел ни пить, ни есть. По-моему, я все-таки осилил одну важную встречу, а, может, даже и две.
Помню только, что Эрот и Поликсена все переглядывались взволнованно и недовольно, чем сильно меня раздражали.
— Господин, — сказал Эрот, наконец. — Может быть, тебе не стоит идти сегодня на прием к царице Египта? Прошу простить мне мою вольность, но мне кажется, что ты нездоров.
— Да нет, — ответил я. — Я себя знаю, и ты меня знаешь. Это пройдет, как только я окажусь там, с ней.
— У тебя жар.
— Это любовный жар, — сказал я.
— Он не менее опасный, — сказала Поликсена.
— Кроме того, никто не может гарантировать, что это не начинается лихорадка, — сказал Эрот.
— Цыц! Если вам необходимо кого-нибудь понянчить, займитесь Антиллом. Я — ваш господин, а вы мои слуги, не забывайте, кто кого слушается.
Поликсена и Эрот снова переглянулись, но я махнул им рукой, мол, уберитесь отсюда.
Оставшись один, однако, я испытал приступ болезненной грусти.
Быть может, подумал я, всего лишь перегрелся.
Однако, думаю, даже будь я при смерти, у меня нашлись бы силы посетить царицу Египта.
Тот вечер я помню слабо, я был страшно болен, и мои надежды выздороветь, увидев ее, не оправдались. Полагаю, из-за того, что она меня избегала, лишь мелькнув в толпе, вдруг исчезала.
Помню огни, целое море огней. Царица Египта назначила прием на чрезвычайное позднее время. Сначала я не понимал, почему, но, когда явился, все сразу встало на места.
Моя детка устроила столь впечатляющее огненное представление, что превзойти его у меня не было никаких шансов. Да что уж там превзойти, даже повторить.
Огни плясали всюду, они взбирались столь высоко, что в это не верилось, и падали столь низко, что я не понимал, как не горит здесь уже все проклятым алым пламенем. Огни были не только золотые, но и самых разных цветов — зеленые, синие, ярко-красные, да какие угодно. Словно драгоценные камни в убранстве мира.
Я терялся среди этих огней. Конечно, я видел, что ими заправляют ловкие танцоры, швыряющие и ловящие на лету сосуды с огнями, но танцоры растворялись тут же, как я отходил от них, их поглощала темнота, а огни оставались.
В температурном бреду я бродил среди незнакомых мне людей, среди моря огней, среди запахов благовоний и мурлыканья флейт, не в силах ее найти. Будто во сне.
Мы едва ли поговорили. Я нашел ее уже в конце вечера, по-настоящему нашел, схватил за тонкое, костистое запястье, притянул к себе, едва понимая, что творю. Но ее охрана, что странно, не среагировала никак. Должно быть, была предупреждена заранее.
Моя детка поддалась мне, но тут же легко вывернулась. Она взяла у рабыни блистер с таблетками, вытащила одну и сунула ее под язык. Да, моя детка не отличалась особенным здоровьем. Это простое действие вдруг сделало ее реальнее. Блистер серебряно переливался в ее руках.
— О, — сказала она. — Ты выглядишь нездоровым. Прости, должно быть, жар огней распалил тебя окончательно.
— Распалил, — сказал я хрипло и вдруг, помимо своей воли, выпалил. — Ты снилась мне много дней! Ты та женщина, чьего лица я не мог рассмотреть во сне, но которую я искал и не находил.
Она кинула на меня короткий взгляд из-под ресниц, не стыдливый, нет, заинтересованный и смешливый.
— О, — сказала она. — Теперь это точно так.
— Ты приворожила меня?
— Глупости, — ответила мне царица Египта. — Разумеется, нет. Я лишь предполагаю, что, если ты сравнил меня с ней, то вскоре во сне ты увидишь мое лицо. Так всегда бывает. Сон — отпечаток реальности. В наши сны проникают дневные впечатления, так что будет весьма неудивительно, если та женщина вдруг обернется мной.
Книжная сухость, с которой она говорила, поразила меня. Я открыл было рот, чтобы что-то сказать, но моя детка вновь улыбнулась мне и совсем другим тоном добавила.
— И я этому рада. В самом деле. Но, прошу меня простить, мы встретились слишком поздно. Все уже заканчивается, и мы толком не успеем поговорить.
Голос ее журчал ручейком, а на какой нежной, пусть и чуточку странноватой, латыни говорила она. Сразу было видно — язык ей неродной, но выучен он очень старательно. Моя детка не допускала ошибок, потому что продумывала каждое свое слово.
Мы расстались. Слишком быстро, чтобы я испытал хоть какое-то облегчение.
Напоследок я спросил:
— Но завтра ты будешь у меня?
— Завтра я буду у тебя, — пообещала она.
А знаешь, как теперь, сняв все маски, моя детка описывает ту ситуацию? Она забирается мне на руки и шепчет:
— Антоний любит блестяшки!
Это слово ей очень нравится.
— Обожает блестяшки! Я сманила его, сманила такого великого, такого сильного, использовав только блестяшки и ничего больше! И он попал ко мне!
В ту ночь я ушел от нее больным, но спать уже не мог. С самого рассвета я занялся приготовлениями. Но как бы я ни старался, мне было не превзойти ее в роскоши, не повторить огней, которые она зажгла.
Я был слишком груб и распутен, чтобы создать нечто столь прекрасное и не превратить это в бордель.
Я так и сказал ей:
— О, Венера, хотел бы я впечатлить тебя хоть чем-нибудь, кроме отсутствия собственного вкуса. Но, если уж ничто другое мне не удастся после твоего вчерашнего приема, я впечатлю тебя такой степенью безвкусицы, что она станет искусством.
Царица Египта засмеялась.
— Что ж, теперь ты защищен ото всех моих нападок.
— Разве что, ты можешь сказать, что все здесь недостаточно безвкусно.
— О нет, Антоний, все крайне безвкусно.
— Благодарю тебя, в избранной стезе я превзошел сам себя, мне и самому кажется именно так.
И вот мы уже возлежим рядом на ложе, словно она шлюха, которую я привел к себе в дом, но моя рука почти касается ее руки, и это самое главное.
— У нас женщины не возлежат с мужчинами, — сказал я. — Столь знатные, как ты, во всяком случае.
— Но ты не в Риме, — сказала она. — И я не римлянка.
О, она не могла быть римлянкой — она так вкусно и незнакомо пахла.
Думаешь, мы болтали с ней о трагедиях Софокла, или об особенностях архивов Александрийской библиотеки, или о сущности философии Парменида.
Моя детка страшно любит Парменида, и придет время, когда она восторженно, как ни о чем другом, будет рассказывать мне о Бытии, которое должно быть, потому что не может не быть, и пребудет вечно.
— Нераздельное, неразрывное, — скажет она, словно героиня трагедии. — Бытие никогда не исчезнет и не прекратится!
И станет смотреть на меня прекрасными черными глазами в обрамлении длинных черных ресниц, смотреть требовательно, чтобы я полюбил эти слова так же сильно, как полюбила их она. Это будет. Бытие, небытие и все такое.
А я ничего не пойму, или пойму что-то, но не до конца. Это случится потом, когда я полюблю ее со всеми ее глупостями, а она полюбит меня со всеми моими.
А тогда царица Египта стремилась мне понравиться, и ото всей этой скуки, которую, помню, она все время обсуждала с Цезарем, ей пришлось отказаться.
Мы с моей деткой обсуждали то, что люблю обсуждать я. Меня.
Помню, совершенно опьянев от близости и вина, говорил я ей совершенно непотребные вещи, но не в том смысле, в котором ты думаешь.
Я говорил:
— Кто я такой? То я друг Клодия, то сподвижник Цезаря, то один из триумвиров, но кто я сам? Кто я без людей? Я не могу быть без других, меня без них просто не существует! С тобой такое случается, милая Клеопатра?
— Нет, — сказала она. — Со мной такого никогда не случалось. Останься я одна на всей земле, я бы нашла утешение в себе самой. Что касается тебя, то безо всех других ты остаешься Марком Антонием, а это уже много.
— Мы так непохожи, — сказал я.
— Непохожие люди друг другу куда нужнее, чем похожие, — сказала мне моя детка. — Ты не находишь?