реклама
Бургер менюБургер меню

Дария Беляева – Марк Антоний (страница 135)

18

— Конечно, — дружелюбно ответил Агриппа. О, эта команда милых мальчишек. — Хочешь дам почитать? Но начинать стоит с первого тома.

— А, — сказал я. — Они все на греческом? Не люблю читать на греческом.

— Первые пять томов переведены на латынь.

— Ну хорошо. А полезным-то ты чем-нибудь займешься, Пухляш?

Да, вот как-то так. Но я солгал. Теперь Агриппу я помню по трем вещам. Мой пьяный плач о том, как я божественно красив, его дурацкие комиксы и битва при Акции.

В конце концов, талантливый малец меня победил. А я думал, что это невозможно.

Вообще, про возраст скажу тебе вот что: я очень долго не верил, что кто-то может быть младше меня. Не знаю, как так выходило: вот ко мне, на тот момент, уже подкрался сорокет, и у меня свои дети, и детей этих много, а в голове все равно нет четкого понимания, что люди приходят в мир после меня, что они моложе, что они только начинают жить, а я уже во второй половине этого невероятного путешествия.

Мне казалось, я очень молод, и все вокруг, все они старше, неизмеримо старше меня. Это изменилось только с приходом Октавиана. Это его я сразу прозвал мальчишкой, сразу стал дразнить по поводу возраста и неопытности. И, понтуясь тем, что я старше, вдруг осознал, что и на самом деле — это так.

Я, старший брат, муж, отец, военачальник (причем своих ребяток традиционно считал я своими детьми), вдруг осознал, что люди младше меня, и даже сильно младше меня, не просто безликие бегающие по городу дети, а юноши, подающие миру новые надежды.

Их звезды восходят, это они придут жить вместо меня. Я еще был, еще жил, еще действовал, но я уже видел тех, кто останется, когда я уйду. И они стали достаточно взрослыми.

Самое печальное в этом, пожалуй то, что и они — не последние звезды на небосклоне. Однажды их светила погаснут так же, как, куда раньше, погаснет мое. И вместо них тоже придут другие. Жизнь продолжится, и будет уносить меня все дальше и дальше река времени, пока не стану я, наконец, лишь отголоском, жалким эхом собственного прежде громкого голоса, а потом и вовсе стихну, и все забудут меня. Что я знаю о тех первых Антониях, которые пришли сюда, в Рим? Ничего, должно быть. Однажды и обо мне вот так вот перестанут знать.

А о них, об Октавиане и об Агриппе, знать перестанут тоже, но чуть попозже. И эта относительность как будто бы разжигала мою ревность еще сильнее. Я ненавидел их всех, и Агриппу, и Октавиана, и других таких же за юный возраст и за большую светлую дорогу, которая перед ними раскинулась.

Нет, ненавидел — не то слово. Ненавидел Октавиана я, пожалуй, за другое. То слово, наверное, это "грустил". Я грустил потому, что путь Октавиана только лишь начинался, а я прошел пару сотен поворотов, которые уже привели меня, пусть и к вершине человеческой славы, но туда, откуда была уже видна обратная дорога. Думаю, первую половину жизни мы поднимаемся вверх, а потом наступает самый печальный момент. Мы на вершине. Для каждого она разная. Лавочник открыл лавку, правитель завоевал мир. И с этой вершины мы видим долгую обратную дорогу к небытию, которая кончается в каком-нибудь некрополе, роскошном или непримечательном ничем, но это уже не так важно.

Важно, что наступает в любой жизни момент, когда ты ясно видишь ее конец. И с этого момента вдруг считаешь себя смертным.

А кто-то еще не видит финала, пусть даже он в опасности или болен, еще холм, который ему предстоит покорить, непокорен. У каждого срок этого откровения разный, я думаю. Я покорил свой холм тогда, в сорок лет, в Филиппах, на вершине славы, осознав, наконец, по-настоящему, что однажды мне предстоит умереть.

Все остальное: терять близких, воевать, все было не то.

Мальчишки Октавиан и Агриппа мало что сделали для Филипп и ничем не отличились, я ответственен за победу, и я сиял и сверкал. Но все портило мне осознание того, что это мое время сиять и сверкать. А они, и даже Октавиан, считавший себя таким взрослым, еще не взошли по своей тропинке на свой Капитолий, и оттуда еще не открылся им чудесный, сладостный и одновременно абсолютно безнадежный вид.

Я, как и хотел, как и обещал, показал им всем: и заговорщикам, и Октавиану, но одновременно с этим достиг сверкающего пика своей жизни.

Сейчас я отношусь к этому спокойнее. Тогда я думал, что стану таким отвратительно взрослым, и это пугало меня. Но мне пятьдесят три, а я все еще тот смешливый мальчик, которым был в двенадцать. Не думаю, что я стал мудрее.

Что касается юности, Октавиана и Агриппы, они по-своему были правы с самого начала. Будущее должно принадлежать молодым. Я сам всегда в это верил. Другое дело, что я относил себя к этим молодым, меняющим мир.

Относил я к ним и Цезаря. На другой стороне были абстрактные Катон, Цицерон и иже с ними, перезревшие плоды дней минувших.

Так вот, важно быть последовательным до конца. Это свойственно мне далеко не всегда.

Ну да ладно, сегодня у меня лирическое настроение. Лучше расскажу тебе о Филиппах, о том, что там было действительно важным.

Во-первых, конечно, никто из нас не знал заранее, победим мы или проиграем. И я и Октавиан — мы надеялись, но до подлинной уверенности нам обоим было далеко. Брут и Кассий умудрились собрать весьма внушительные деньги и достаточно внушительные армии. Собственно, силы были примерно равны. Тут остается дело лишь за удачей и, да, за чувством момента.

Но могли ли мы поступить иначе? Мы сражались не только за свои жизни, мы сражались за Цезаря и за то, во что он верил. Пусть мы оба, и особенно вместе, не вполне выражали устремления Цезаря, мы любили его. Это, пожалуй, единственный момент, где я не сомневаюсь в искренности Октавиана. Цезаря он любил. Это правда. И был готов ради него умереть. Это тоже правда. Причем, весьма не свойственная этому рациональному и спокойному человеку.

Остается лишь гадать, какова была сила этой привязанности.

Октавиан тоже потерял отца очень рано и, полагаю, корни его любви к Цезарю такие же, как и у меня.

Мы об этом не говорили. Разве что немного, как раз перед тем, как я вышел в авангард, оставив войска Октавиана далеко позади.

В ту ночь мы сделали привал, и я долго смотрел на гладкую и ровную Эгнатиеву дорогу, вившуюся впереди далеко и легко. Наконец, я сказал Октавиану:

— Выступлю первым, ты же догонишь.

— Почему? — спросил Октавиан.

— Не хочу подвергать малыша таким нагрузкам.

Октавиан вскинул брови, затем повторил свой вопрос.

— Так почему?

В темноте звезды и лошади на его часах снова светились. Судя по всему, это до сих пор зачаровывало Октавиана, он то и дело смотрел на браслет часов.

— Потому что я хочу, чтобы они готовились к одному, а получили совсем другое. Это первое правило успешного сражения. Способность удивить — вот что главное.

— Удивлять ты умеешь, Антоний. Но почему ты не посылаешь меня? Это же весьма опасно.

Я нахмурился.

— Потому что я тебе не доверяю. А ты что думал? Что я переживаю за твое маленькое сердечко, которое разорвется от страха?

— Нет, — сказал Октавиан. — Честно говоря, об этом я не думал.

— Кроме того, я умею быть быстрым, очень быстрым. А твой Пухляш и ты, вы одинаково медлительны.

— Спасибо за критику.

— О Юпитер, как же я мечтаю тебя разозлить.

— А я мечтаю, чтобы ты поделился со мной бесценным опытом, приобретенным тобой во множестве сражений, — с готовностью ответил Октавиан.

— Ты меня бесишь.

Он улыбнулся.

— А ты меня радуешь, Антоний.

Мы замолчали, глядя на яркое пламя костра. Небо было таким звездным. Октавиан перевел взгляд на него.

— Я не боюсь умереть, — вдруг сказал мне Октавиан.

— Похвально, — ответил я.

Октавиан добавил:

— Потому что этого не боялся Цезарь. Вот что на самом деле важно.

Я подумал, что он поговорит со мной так же искренне, как тогда в палатке, когда мы решили все поделить на троих. Но, видимо, благотворное присутствие спящего Лепида (мы оставили его присматривать за Римом) было в тот раз решающим.

Октавиан надолго замолчал, а потом сказал разве что:

— Я рад, что скоро все закончится, Антоний.

Всего-то. А я ожидал, что мальчишка расчувствуется.

В любом случае, степень его привязанности к Цезарю стала мне абсолютно понятна. И я понял, что руководит им не только и не столько пустое тщеславие, а еще и верность. И тут я его понимал. Один из немногих аспектов, в котором я его понимал.

Рано утром мы с Октавианом простились, и я выдвинулся вперед. Не то чтобы тепло разошлись, но мирно.

О, ты знаешь, сколь быстрым я умею быть. Гнало вперед меня не только желание мести, а еще и сам знаешь, что. Возможность встретиться с братом.

Его могила, о боги, она была так далеко от дома. От мест, которые он любил.

Но стоило ли мне эксгумировать урну? Стоило ли тревожить его душу? Этот вопрос я решал всю дорогу.

Разве Гай не заслужил спать в нашей усыпальнице? С другой стороны, друг мой, вышло так, что он остался там один.

Ты лежишь в Испании, я лягу в Египте.

Если мое завещание еще действительно, скорее всего, я лягу в гробницу, как египтянин. Что приятно, ведь мое тело в каком-то виде продолжит существование.

Но и страшно — тоже. Страшно не лежать рядом с вами. Страшно, что я останусь на чужбине.