реклама
Бургер менюБургер меню

Дария Беляева – Марк Антоний (страница 125)

18

— Мы просидели всю ночь, — сказал я. — Даже не понял. Лепид, друг, время с тобой бежит незаметно. Завтра двинемся к Мунацию Планку и несколько его обеспокоим своим присутствием. Кстати, я так обжег язык этим твоим зефиром, ты не представляешь!

Лепид некоторое время молча смотрел на меня, а потом медленно сказал:

— Да. Очень коварная сладость.

Такая это история, Луций.

Послание семнадцатое: Кровоедение

Марк Антоний брату своему, Луцию, с пожеланиями скорейшего нашего воссоединения.

Здравствуй, брат!

Сегодня я проснулся с ощущением того, что я умру. Прежде оно приходило не сразу, а тут вдруг, похмельный, с тяжелой головой, я очнулся от странного сна (мне снился Клодий, он говорил: это все постановка, сука, бля, вот на улицах — реальная жесть) и сразу же понял, что скоро исчезну, перестану существовать.

И это, может быть, будет похоже на сон, но без снов.

Мне сразу захотелось написать тебе, чтобы зафиксировать как-то и это свое состояние, и свои мысли, и вообще все, потому что эти записи, а я передумал их сжигать, останутся после меня и надолго переживут великолепного Марка Антония.

Странно думать: меня уже не будет, а люди еще какое-то время продолжат расплачиваться монетами с моим изображением. Мое тело постепенно изменится: исчезнут глаза и губы, и нос, и вообще исчезну я, но останутся некоторые изображения, не слишком точные, не слишком похожие на правду (на монете сложно передать реалистичный портрет), но что-то обо мне говорящие.

Вообще-то, говоря о монетах, мне это очень нравится. Во-первых, монеты — прекрасный способ пропагандировать свои взгляды. Люди могут не слушать политиков, но не платить деньги за еду и кров они не могут.

И вот он я — часть их жизни, они трогают меня руками, пробуют на зуб — это во-вторых, и это очень приятно.

Но, возвращаясь к теме смерти, я спросил мою детку вот о чем:

— Я не боюсь умереть, но мысли все равно мучительны, как с этим справиться? Как будто болит зуб.

Моя детка ответила, что не знает.

— Если бы кто-нибудь умел справиться с этим, то люди не выдумывали бы столько всего, чтобы спастись от смерти. И, вероятно, мы до сих пор жили бы в первозданной гармонии с природой. Но ведь это не так.

— А когда я умру, — сказал я. — Но ты вдруг не умрешь. Если, словом, ты не умрешь, то что тогда?

— Так ты хочешь, чтобы в смерть я отправилась с тобой или нет? — спросила она деловито.

Я пожал плечами, потом притянул ее к себе, чтобы приласкать, промурлыкал ей что-то.

— Нет уж, бычок, — сказала она. — Когда ты умрешь, не надейся, что я сожгу тебя.

— Ты похоронишь меня по египетскому обычаю, как оно в завещании? Я уже не знаю, хочу ли так, по-египетски.

Она невесело засмеялась, толкнула меня в грудь слабыми руками с острыми ногтями.

— Нет, — сказала она. — И по египетскому обычаю ты похоронен не будешь. Я вообще не погребу тебя. Я положу тебя в нашу постель и буду смотреть, как это прекрасное лицо меняет свой цвет, как лопается кожа, как слезает плоть, как обнажаются кости, и как тело наполняется зловонной жижей.

— М-м-м, — сказал я. — А ты у меня такая романтичная.

Но моя детка не слушала меня. Она сказала:

— Все потому, что я люблю тебя, и не отпущу тебя до самого конца. Ты будешь моим.

— И опасная, — сказал я. — Жутенькая.

— Глупый бычок, я буду смотреть на тебя каждый день, еще долго после того, как ты замолчишь навсегда, и буду любить то, что превращается в прах.

— Ты и сейчас любишь то, что превращается в прах, — сказал я.

— Неожиданно мудрая мысль для тебя, — ответила моя детка и вдруг прижалась ко мне всем своим гибким телом, укусила в плечо. — Не отпущу тебя.

Я снова замурлыкал с ней, чего-то успокаивающего наговорил. А моя детка, она будто бы обиделась на меня, на то, что я вообще могу умереть и оставить ее здесь, среди песков в пустоте.

Ну да ладно, мне в любом случае стало легче. Пожалуй, такой исход меня устраивал. Пусть бы она смотрела на меня до последнего, даже когда я изменюсь до неузнаваемости.

Мы, римляне, очень боимся тех перемен, которые несет с собой смерть. Мы стараемся быстрее сжечь наших мертвых и проститься с ними навсегда. Обугленный труп нам милее того, что уготовила для мертвецов природа. Правильно ли это? У каждого народа свое мнение на этот счет. Греки отдают свою плоть на съедение земле. Египтяне сохраняют трупы, хотя внешность их мумий и далека от прижизненной внешности тех, кто ими стал, они не прощаются. Моя детка пустила корни на египетской земле, хоть у нее и македонское происхождение. Она тоже не умеет отпускать.

Что касается меня, я никогда не имел страха перед гниением. У меня мало отвращения к мертвому телу. Конечно, созерцание смерти нагоняет на меня тоску о судьбе, о роли человека в мире, о моей собственной гибели и забвении. Однако у меня отсутствует инстинктивный страх перед изменениями, которым подвергается человеческое тело после конца.

Это странно, правда? Особенно для меня. Я ценю красоту и знаю, что я красив, я люблю себя, свое лицо, свое тело. Однако я не хотел бы исчезнуть в пламени, я хотел бы, сообразно с желаниями моей детки, пребывать в мире как можно более долго, пусть даже это уничтожит мою хваленую красоту. Время властно надо всеми, хотя, уверен, я был бы очень красивым стариком, дай мне только еще десять лет.

Через десять лет мне было бы шестьдесят три. В этом возрасте умер Цицерон. Что касается гниения его тела — мне было радостнее видеть его таким, нежели живым, и я досконально изучил все стадии, через которые проходит человеческое лицо прежде, чем станет неузнаваемым.

Задайся вопросом, которым задаюсь я: какое право имею я бояться смерти, когда столь многие были убиты мною? Требуется уйти с высоко поднятой головой, и никакого страха, а тем более — никакой жалости к себе, раз я никого не жалел.

Ладно, сегодня напишу о Цицероне и обо всем прилежащем к этой истории. Теперь думаю, с чего бы начать.

Если бы я был историком, то последовательно изложил бы этапы моих переговоров с Лепидом и Октавианом на маленьком островке близ Бононии. Но правда в том, что большей частью эти переговоры были скучны и предсказуемы. Мы должны были справиться с хаосом, с безденежьем и с заговорщиками. Этим трем проблемам все и было посвящено. Не думаю, что стоит рассказывать о том, как мы придумывали обоснования для новых налогов или делили провинции. Это было скучно уже тогда, а тем более это скучно сейчас.

Расскажу тебе о разговорах, которые, в общем-то, мало что значат в историческом смысле, но они важны для меня.

И расскажу тебе о проскрипциях. Я должен кому-то рассказать о них. Это не слишком тяжелый груз для того, кто умеет убивать людей, однако мне все-таки хочется рассказать об этом. В особенности о Луции Цезаре и в особенности о Цицероне. Да, о них в первую очередь. Про остальных людей, их было множество, великое множество, я думаю мало.

Плохо ли это? Плох ли я поэтому? У тебя и у мамы, да и у всех здравомыслящих людей, пожалуй, есть однозначный ответ на этот вопрос.

Но пока не об этом, еще не об этом.

Островок был совсем крохотный, там поместилась только палатка, установленная по приказу Октавиана. Не скажу, что она была просторная. Я бы сказал, уже стандартного легатского шатра, зато помпезного цвета, пурпурного с золотой каймой. Когда я увидел ее, то подумал о тоге цензора, настолько ткань была яркой.

Внутри было будто бы просторнее. Снаружи палатка выглядела совсем маленькой, но Октавиан сумел уместить в ней все необходимое, в том числе и три спальных места на случай, если мы не договоримся быстро.

Очень разумно. В этом весь он.

Мы действительно не договорились быстро, все затянулось на долгих три дня, в которых спутались луна и солнце, и остались лишь бесконечные осенние сумерки, только и видные сквозь щель в палатке.

Я взял с собой Лепида, моего доброго дружочка с тех самых пор, как я украл его армию.

Когда мы переправлялись в лодке к островку, я спросил его:

— Так что, кем ты хочешь быть? Крассом, Цезарем или Помпеем?

— Любой здравомыслящий человек хочет быть Цезарем, — сказал Лепид.

— А то, — сказал я. — Но, как я понимаю, щенуля уже застолбил эту роль. Что касается меня, чур я Красс. Хочу много-много-много денег.

— Довольно оскорбительно намекать мне на то, что я — Помпей.

— А что Помпей? Помпей Великий.

Я засмеялся.

— Прекрати, — сказал Лепид.

— Это ты прекрати, Помпей. Называй меня Крассом!

— Ты мальчишка, Антоний, куда больший, чем Октавиан, — сказал Лепид мрачно. — Это плохо для государства.

— Но хорошо для меня, — сказал я. — Не теряю юношеского задора. Ты вообще знаешь, что это такое? Что за юношеский задор, а?

— Отстань, Антоний.

— Отстань, Антоний, — передразнил его я. — И это ты будешь рассказывать своим детям, Лепид? Как я ехал заключать эпохальный договор! И ты вдруг такой: отстань, Антоний. Вот это история, вот это я понимаю.

— История — это великие поступки, а не дурацкие шутки.

— Рад, что взял тебя с собой. Теперь я могу приготовиться к серьезной морде щенули. Он такой зануда, даже больший зануда, чем ты.

— Антоний, прекрати.