реклама
Бургер менюБургер меню

Даниил Мордовцев – Царь и гетман (страница 12)

18

Оженился Семеник и овдовел… Где утопить горе великой потери, где размыкать тоску одиночества? Такие робкие, застенчивые натуры не скоро забывают «свое»… Где этот омут забвения? В степи, в пустыне, там, где от Украины осталась одна «руина», за Днепром, далеко от родины…

И Семен Гурченко пропадает, словно в воду канул…

Вынырнул он в Запорожье: это уже Палий, «такий козак, якого в роду-вику не видано»…

Но и в Запорожье заскучал он. Не такого простора искала душа его, не по сердцу ему была собачья жизнь: или сидеть сторожевой собакой, или ловить в поле татар, словно волков. Душа его искала дела живого, творческого… И затосковал он…

Нередко казаки и рыбаки видели одинокого Палия бродящим по берегу Днепра и об чем-то думающим. То сядет он на горе и смотрит куда-то вдаль своими добрыми глазами…

– Кто даст мне криле, яко голубине, и полечу? – часто шептал он молитвенно.

И он улетел из Запорожья. Видели его потом на той стороне Днепра, в Польской Украйне.

Что же он там делал? Его неудержимо влекла к себе «руина» Украйны, пустынная местность, бывшая когда-то цветущею страною, а потом свидетельницею кровавейших войн казачины с поляками, местность, на которой Хмельницкий добивал господство ляха над украинцем и где потом преемники его добили самую казаччину… Местность эта была разорена, разорена самым безбожным образом, как не разорена была когда-то даже Палестина, посыпанная римскою солью. Западная Украйна была залита кровью, и над ней произнесено было проклятие земных владык: вывести из нее на левый берег оставшееся в живых население, и пусть она навеки останется «руиною».

Среди этой-то «руины» и явился Палий. Что он нашел там, этого он не мог забыть всю жизнь!

Страна лежала в развалинах; но и развалины уже перегнивали окончательно, прорастали травой и могильною плесенью… На месте обширных, цветущих некогда сел – кучи мусора, золы, разносимой ветром, и обуглившихся бревен… Кое-где уцелели трубы от домов, размытая дождем глина и кирпичи от печей да какой-нибудь покосившийся одинокий столб, свидетельствовавший, что здесь когда-то стояли дубовые казацкие ворота, которые вели во двор, полный детьми, стариками, «дивчатами» и «молодицями», и ничего этого не осталось, ничего, кроме следов старого кладбища с торчащими кое-где крестами… Старики померли где-то в пути в новый казацкий Иерусалим, дети повырастали вдали от родины, «дивчата» и «молодицы» похоронили своих женихов и мужей под «руинами» дорогой Украйны… Бурьяном позаросли обширные сельские площади, а следы улиц еще хранят память о прошлом в кое-где сохранившихся колеях от железных ободьев тяжелых возов чумацких… И поля вместо пшеницы поросли бурьяном, среди которого кое-где белеются кости человеческие, кости казаков, павших за эту дорогую «руину», когда она еще не была «руиною».

Заплакал Палий, когда увидал эту пустыню, усеянную сухими казацкими костями, и долго плакал он, припав лицом к крутой шее своего любимого коня…

– О чем плачешь ты, сын мой? – раздался вдруг голос позади него.

Палий вздрогнул… Кому быть в этой пустыне, проклятой Богом и людьми?.. Оглянувшись, он увидел старика, седая борода которого спускалась до пояса. На голове у него была скуфейка, нечто среднее между восточной фесой, только черной, и монашескою шапочкой. В руках у него был большой дорожный посох, а за плечами кожаная сума. В лице старика было столько доброты, а в черных глазах столько искренности и какой-то детской незлобивости, что Палий сразу узнал в незнакомце человека не от мира сего…

– О чем слезы твои, сыне мой по благословению? – повторил незнакомец, осеняя крестом Палия, у которого на груди блестело большое серебряное распятие.

И вид, и благословение незнакомца расположили Палия к полной искренности.

– Плачу я над сею пустынею и над костями человеческими, отце, – отвечал Палий.

– Плачь, сын мой… дороже фимиама слезы сии перед Господом… Ты тутошний?

– Ни, отче, тогобочний.

– А ради какого дела пришел сюда?

– Поклониться праху предков моих, и сердце мое разорвалося при виде сей руины… Богом проклята, видно, отчизна предков моих…

– Не говори сего, сыне…

И незнакомец, сняв с плеч котомку, достал из нее толстую книгу в кожаном переплете.

– Читаешь, сын мой? – спросил старик.

– Читаю, отче.

– Раскрой пророка Иезекииля главу тридесять седьмую, – сказал старик, подавая книгу Палию.

Палий отыскал указанное место.

– Чти, сын мой.

– «И бысть на мне рука Господня, и изведе мя в Дусе Господни, и постави мя среди поля, ее же бяше полно костей человеческих», – читал Палий.

– Се поле и се кости, – сказал старик, указывая на пустыню. – Чти далее.

– «И обведе мя окрест их около, и се многи зело на лицы поля и се сухи зело, – продолжал Палий дрожащим голосом. – И рече ко мне: сыне человечь, оживут ли кости сия? И рекох: Господи Боже, ты веси сия. И рече ко мне: сыне человечь, прорцы на кости сия. И речеши им: кости сухия, слышите слово Господне? Се глаголет Адонай Господь[19] костем сим: се Аз введу в вас дух животен, и дам на вас жилы, и возведу на вас плоть, и простру по вам кожу, и дам Дух Мой в вас, и оживете, и увесте, яко Аз есмь Господь…»

Палий остановился от волнения. Книга дрожала в его руках. На него, ничего не боявшегося, напал страх, не страх, а священный ужас…

– Отче святый, мне страшно, – тихо сказал он, боясь взглянуть на незнакомца.

– Не бойся слова Божия… чти дале…

– «И прорекох, якоже заповеда ми Господь, – читал Палий, бледный, растерянный. – И бысть глас, внегда ми пророчествовати, и се трус, и совокупляхуся кости, кость к кости, каяждо к составу своему. И видех, и се быша им жилы, и плоть растяше и протяжеся им кожа вверху, духа же не бяше в них. И рече ко мне: прорцы о Дусе, прорцы, сыне человечь, и рцы духови, сие глаголет Адонаи Господь – от четырех ветров прииди душе, и вдуни на мертвые сия, и да оживут. И прорекох, яко же повеле ми, и вниде в ня дух жизни, и ожиша, и сташа на ногах своих, собор мног зело…»

Палий зарыдал и упал на колени.

– Отче свитый… благослови мя… – молился он.

– Встань, сыне… Я грешный человек… встань…

– Ох! Боже! Боже! Оживут ли кости сия? – рыдал Палий, целуя книгу.

– Оживут, оживут, и будет собор мног зело.

– Благодарю тя, Господи Боже! Благодарю тебя, отец святый!.. Но кто ты?

– Я скажу тебе, кто я… Ты в Хвастов идешь?

– В Хвастов, отче.

– Так пойдем вместе, дорогой ты все узнаешь…

VI

– Я Юрий Крижанич[20], Словении, из Загреба, града цесарского, – начал свой рассказ незнакомец. – Ныне возвращаюсь в отчину свою из Москвы, отряхнув прах московский от ног моих, чтобы лечь в родную землю. Многотрудна была жизнь моя, сын мой, но я не жалею о том, что потрудился и пострадал ради великого дела. Я вижу, что ты истинно любишь страну свою, и я открою тебе то великое дело, ему же я отдал и жизнь мою и душу мою. Дело сие благословил Бог бессмертием, и подобно тому, как воскресли сухие кости человеческие под дуновением Духа Божия, так воскреснет дело сие под дуновением духа жизни.

Крижанич остановился. Палий вспомнил, что слышал когда-то это имя, но где и от кого, не припоминал.

– Разверну я перед тобою, сын мой, свиток жизни моей, и ты узришь, куда привела меня нитка моей жизни, – продолжал Крижанич. – Родился я в Загребе-граде и в оном же отдан был в книжное научение. С детства осталось в моей памяти нечто обидное, горькое: уже в школе немчата тыкали в меня перстами и попрекали меня тем, что я словенин, «склавин» – раб сиречь… Ты разумеешь, сын мой, латинскую речь? – вдруг обратился он к Палию.

– Разумею… Я учился в Киевской коллегии.

– Так ты поймешь меня, яко человек просвещенный… Так я и пошел с отрочества за «раба». В Вене потом учился я, и наименование «раба» не снимали с меня, а глумились еще более над моим несчастным рождением от матери-рабыни. Но жажда знания росла во мне с годами; я отправился к самому источнику мудрости человеческой, в университет, в Болонию. Я жадно пил из сего источника, как только может пить раб, чающий своего освобождения. Но на мне тяготело проклятие, на мне оставались следы словенской проказы: я был словенин. Из Болонии ушел я в Рим, а словенская проказа была у меня за плечами: и в Риме я чувствовал себя прокаженным… Но не было Христа, который исцелил бы меня, а если бы и исцелил, то оставались бы миллионы прокаженных словен… Я много трудился, сын мой, много писал, а жажда моя все еще не была удовлетворена, ибо жажда сия превратилась в жажду вечную; я думал найти Христа, который бы снял проказу с словенского тела… Я направил стопы мои в Царьград с мыслью поискать и там Христа для спасения словенского рода; но там я нашел токмо алчность и лживость греческую и вспомнил бытописателя вашего, преподобного Нестора: «Суть бо льстиви греци и до сего дне…» Там же я нашел, что словенские народы превратились в вола подъяремного под турскою властию и некогда славные болгаре, сербы и илирцы стали притчею во языцех… Тогда я обратил мои взоры на север, к великому народу российскому, не найду ли там спасителя словенства, который бы снял проказу с тела словенского. Пришед в Вену, я обратился к бывшему там посланнику московского царя, к Якову Лихареву с товарищи. Лихарев усердно звал меня на службу в Московию, обещая мне царское жалованье таково, «какого-де у тебя, Юрия, и на уме нет…». Но не жалованья искал я, а Спасителя словенского.