Даниил Мордовцев – Царь и гетман (страница 11)
– Татар, та ляхив, та жидив бье. Ему так вид Бога наказано.
– А сам вин добрый?
– Такий добрый, рыбко моя, такий добрый, що и сказати неможно… Бо вин од святои золы уродивсь…
– Як от святои золы, няню?
– Так, от золы… В его й батько не було, тилько мати…
– Як же ж се, няньцю, я не розумию.
– А от як, рыбко моя… Оце був соби чоловик та жинка, а в их дочка Оленка. От и поихав той чоловик у поле орати. Ope та й ope, коли хрусь! Щось хруснуло пид плугом у земли… Дивиться чоловик, аж то голова чоловича, та така велика голова, мов казан… От и дума той чолович: «Се, мабуть, великого лицаря голова, такого лицаря, що вже давно перевелись…» От вин, и взяв ту голову, дума: «Нехай батюшка пип над нею молитву прочитае, та помьяне, та водою свяченою скропить, та по-християньски поховае…» Приихав до дому той чоловик и голову с собою привиз та й положив ии на лаву, а сем сив вечеряти… Повечеряв, а голова все лежит на лави. А жинка, глядючи на голову, и каже: «Мабуть, голова ця на своим вику богато хлиба переила». А голова й каже: «Буде вона ще исти…»
– Ох, няню! Се мертва голова сказала? – с испугом спросила Мотренька, поглядывая на окно.
– Та мертва ж, рыбко.
– Ох, як страшно!
– Чого страшно, рыбко? Се од Бога.
– Ну, няню?
– Ну, голова й воже: «Буду я ище исти…» От жинка та як злякаеться та у пичь ту голову й кинула… И стала та мертва голова билою золою… Выгрибли золу у горщик, поставили на лави, щоб москалям на поташ продати… А дочка того чоловика, що найшов голову, не знала, що то зола, думала, що силь, та й посолила соби кусочок хлиба, так маленький шматочок, и зъила. Та важкою ото и стала…
– Важкою, няню? Як се б то?
– Важкою, рыбко. Ты сего не знаешь ще… Бог ий сына дав… од золы…
– Ну, няню, се казка…
– Яка казка?
– Та казка ж, няньцю?
– А Палий казка?
– Ни, няню, Палий не казка.
– Так то, бачь, рыбонько, и був сам Семен Палий, от золы родився… Тоди вин ще не був Палий, а просто Семеник Гурченко, бо его мати була Гурченкова… Той чоловик, що найшов мертву голову, був Гурко.
– Який Гурко? Що в Борзни?
– Та вин же ж борзеньский, рыбко… Ото Гурки в Борзни, то его родичи по матери та по дидови, а сам вин од золи родився, вид попилу… Ему б, бачь, треба було бути Золенком або Попилченком, а вин сам себе зробив Палием…
– Як же ж се, няню?
– А от як, рыбко… Як той Семеник, що вид попилу родився, став парубком, от и захтив козакувати: «Пиду, каже, мамо, а та пиду в Запороги». От и пишов. Йде-йде, дивиться, Запороги стоят, горы страшенни. На горах тих запорозци стоят та й дивлятся, смиются: «Як-то вин, молоденький хлопчик, на гору страшенну злизе…» Бо посередне гори, рыбко, на великому камини сидит, не к ночи будь сказано, сидит сам… – старуха остановилась.
– Хто сам, няню?
– Та черный, рыбко.
– Який черный?
– Та нечистый, сказать бы, чортяка…
– Ну? Се впьять казка, няню.
– Ни, не казка, рыбко. От сидит та козинячими нижками тупотить та рогами в гору бье…
Мотреньке вспоминается козел, который сегодня шел на нее, потрясая бородой и рогами, и ей становится смешно…
– Так у его, няню, роги як у цапа?
– Як у цапа, рыбко… От вин сидит та нижками тупотить та рогами в гору бье… А Семеник як стрелит из мушкета, як загуркотит по горах, дивляться козаки, аж там, де сидив нечистый, одно поломья паше та смола пекельна кипить… Се, бачь, Семеник чорта убив, спалив его. От запорозьци й кажуть: «Оце так козак! Оце так Палий, самого чорта спалив». А кошовой и каже: «Ну, брате, будь же ты Палием, та йди на Вкраину, та пали оттак усяку нехристь, як ты дидька лисого спалив». И с того часу став вин Палием.
– Ах яка бо ты, няньцю, – возразила Мотренька, – та се ж не про Палия розсказуют, а про святого Юрия, як вин чорта спалив.
– Эге, рыбко, то таки святый Юрко, а се Палий… От и пишов Палий за Днипр на Вкраину. Иде та й иде. Як оце побаче татарина, так зараз из мушкета – лусь! И вбив татарина. А як побаче ляха, то зараз шаблюкою – брязь! И стяв головку у ляшка. А як побачить жидовина, то зараз на аркан его та на осину и повисить, як собаку… Так од самого Запорожка до Вкраины и проложив великий шлях: зараз знати, де йшов Палий, оце тут татарин застреленный валяеться у степу, а тут лях порубанный лежить, а тут жидовин повишенный висить, так и знати Палиеву дорогу… А сам вин, Мати Божа! Такий, що его ни пуля не бере, ни шабля не вруба, мов зализо. А оце як начнуть козаки с татарами або з ляхами битись, то Палий сам гарматы заряжае навхресть и бье за двадцять верст, а чужи гарматы до его не достают. А кинь у его такий, що ледве земля его держит, а на простого коня вин только руку положит, так то кинь на землю пада. А шабля в ёго в пьять пуд, така важка. Як оце який козак провиниться, то Палий и дае ёму свою шаблю нести, так той, бидный, аж стогне, не пидниме нести, а други козаки с ёго сми-ються… От такий-то, рыбко, той Палий…
А «рыбка» между тем, слушая болтовню старушки, спала крепким сном. Упав горячей головой на руки, положенные на подоконник, она долго прислушивалась к щелканью соловья и к монотонному говору старой няни; перед нею проходили, словно в тумане, образы Палия и Мазепы, которые сливались как бы в одно лицо, и только у Мазепы старые глаза искрились слезою, и Мотреньке стало его жалко-жалко… То выступал этот молоденький белокурый сердючок с пышною розою на шапке, то шел на нее никогда не виданный ею москаль Петр в виде огромного «цапа»… И сон неслышно подкрался к ней под щелканье соловья, так что когда няня подошла к ней, то увидала только белую спину, до половины прикрытую белою сорочкою, да черные волосы, густыми прядями лежащие на подоконнике… В окно уже заглядывала заря чудного, просыпающегося утра…
– А воно вже й спить… От дурна дитина! – тихо бормотала старуха, качая головой. – От дурне! Як же ж я его теперь положу на лижко, вже мене его не пидняти на руку: слава богу, выросло… Он, яке спасиби Богови, выгодавалось: здоровеньке, та повнотиле, та кругленьке, мов яблочко червоне, и не вщипнешь его… А де ж его подняти! Мене, стару, переросло… О-о-хо-хо! А чи давно ж его на руках носила, кашкою, мов горобчика, годувала?.. Молоде росте, як твой мак цвите, та як мак и опадае: сонечко пригрие, витрець повие, весь цвит розвие… Поки дитина, поти й горя не знае, писни спивае та в косу стрички заплитае… Спи-спи, дитятко, пока кисою свитешь, горенька не знаешь… А прийде час, и его пизнаешь…
– У могилы темно-темно, – слышится сонный лепет девушки.
– Господь с тобою, рыбонька, яко могила…
– Гетьман могилу шукае…
– И нехай шукае… Можа, й могила его шукае давно, та не найде… А ты, дитятко, лягай спати…
– Я, я, няню, сплю…
Старушка тихо приподняла голову панночки. Та не сопротивлялась.
– Иди ж, рыбко, лягай…
– Иду, няню… нехай соловейко щебече…
– Спи, спи, мое золото червоне…
Девушка, поддерживаемая старухой, улыбаясь сквозь сон, перешла на кровать.
– Нехай соловейко щебече, а ты кажи про Палия, – бормотала она в полусне.
Недаром занимал Палий и Мазепу, и Мотреньку. В одинаковой мере он занимал и царя Петра, когда он, твердо ступив своею пятою на берег Невы и воткнув трезубец в пасть Швеции, мечтал уже поразить этим трезубцем и турецкую пасть в устьях Днепра.
Что же был Палий для Петра и Петр для Палия?
Палий действительно был борзенский казак, как уверяла и Устя, старая няня Кочубеевны. Родовая фамилия его действительно была Гурко, а уже после, по народному обычаю, он получил прозвище Палия, с которым и перешел на страницы истории как последний представитель исторически вымиравшего казачества «тогобочной», Правобережной Украины, хотя сам родился в Левобережной Украине.
Тихим, добрым, ласковым хлопчиком рос Семеник Гурченко в своем родном городишке. Хлопчик этот всегда казался робким, застенчивым, а если его и любили товарищи-хохлята, то именно не за казацкие качества, а за то, что он был добрый и деликатный, «як дивчина». Обыкновенно эти качества не нравятся сверстникам; таких они называют «мизями», «плаксами» и другими подобными укоризненными «дражнениями». Но Семеника Гурченка, напротив, любили за эти качества, потому что с восковою мягкостью характера в нем амальгамировалась необыкновенно стойкая честность, самоотверженность и беззаветная доброта. Не умея плавать, он бросался в воду вытаскивать утопающих товарищей; голодный сам, он отдавал свой кусок голодной собаке; и чем существо, взятое им под покровительство, было жальче и беззащитнее, тем более убивался над ним Семеник. Под внешней робостью и застенчивостью в нем крылись поэтические инстинкты, и он любил степь больше, чем обработанное поле, горы и леса предпочитал садам Борзны, а пустыню его воображение населяло целым миром таинственных существ.
Когда Семеника отдали учиться в Киевскую коллегию, он показал необыкновенные способности, и здесь он уже начинал проявлять себя так, как потом проявлялся всю жизнь: он становился нечувствительно центром и головою кружка, в котором вращался; он всегда знал больше всех, успевал делать больше всех; все товарищи, пугаемые латынью и всеми школьными чудовищами, прибегали к Семенику, и Семеник разгонял эти чудовища с такою легкостью и скромностью, что товарищи невольно преклонились перед этою ласковою «дивчинкою».
Но вот он выучился, вырос, стал «козакувать»… Застенчивая «дивчинка» встречает другую, более бойкую «дивчину» с «довгою косою» и «бровями по шнурочку»… Начинаются свиданья «у вишневому садочку» по ночам, чтоб не стыдно было, «щоб не соромно було дивчину обнимати»… Целовались-целовались и доцеловались «до рушников»… Вот и руки поп связал рушниками… А все Семенику и в церкви «соромно» было при людях взглянуть на свою невесту…