реклама
Бургер менюБургер меню

Даниил Хармс – Философские тексты обэриутов (страница 36)

18

Звери вы колокола. Звуковое лицо лисицы смотрит на свой лес. Деревья стоят уверенно как точки, как тихий мороз. Но мы оставим в покое лес, мы ничего не поймем в лесу. Природа вянет как ночь. Давайте ложиться спать. Мы очень омрачены.

Точки и седьмой час.[188]

Когда мы ложимся спать, мы думаем, мы говорим, мы пишем: день прошел. И назавтра мы не ищем прошедшего дня. Но пока мы не легли, мы относимся к дню так как будто бы он еще не прошел, как будто бы он еще существует, как будто день это дорога по которой мы шли, дошли до конца и устали. Но при желании могли бы пойти обратно. Все наше деление времени, все наше искусство относится к времени так, как будто бы безразлично когда это происходило, происходит или будет происходить. Я почувствовал и впервые не понял время в тюрьме. Я всегда считал, что по крайней мере дней пять вперед, это то же что дней пять назад, это как комната в которой стоишь посредине, где собака смотрит тебе в окно. Ты захотел повернуться, и увидел дверь, а нет увидел окно. Но если в комнате четыре гладких стены, то самое большое что ты увидишь это смерть на одной из стен. Я думал в тюрьме испытывать время. Я хотел предложить, и даже предложил соседу по камере, попробовать точно повторять предыдущий день, и тюрьме все способствовало этому, там не было событий. Но там было время. Наказание я получил тоже временем. В мире летают точки, это точки времени. Они садятся на листья, они опускаются на лбы, они радуют жуков. Умирающий в восемьдесят лет, и умирающий в 10 лет, каждый имеют только секунду смерти. Ничего другого они не имеют. Бабочки однодневки перед нами столетние псы. Разница только в том что у восьмидесятилетнего нет будущего, а у 10-летнего есть. Но и это неверно. Потому что будущее дробится. Потому что прежде чем прибавится новая секунда исчезнет старая, это можно было бы изобразить так:

0000000

000

Только нули должны быть не зачеркнуты а стерты. А такое секундное мгновенное будущее есть у обоих. Или у обоих его нет, не может и не могло быть раз они умирают. Наш календарь устроен так, что мы не ощущаем новизны, каждой секунды. А в тюрьме эта новизна каждой секунды, и в то же время ничтожность этой новизны стала мне ясной. Я не могу понять сейчас, если бы меня освободили двумя днями раньше или позже была ли бы какая-нибудь разница. Становится непонятным, что значит раньше и позже, становится непонятным все. А между тем петухи кричат каждую ночь. Но воспоминания вещь ненадежная, свидетели путаются и ошибаются. В одну ночь не бывает два раза 3 часа, убитый лежащий сейчас, был ли убит минуту тому назад и будет ли убитым послезавтра. Воображение непрочно. Каждый час, хотя бы если не минута, должен получить свое число, с каждым следующим прибавляющееся, или остающееся все тем же. Скажем что у нас седьмой час и пусть он тянется. Надо для начала отменить хотя бы дни, недели и месяцы. Тогда петухи будут кричать в разное время, а равность промежутков не существует, потому что существующее не сравнить уже с несуществующим а может быть и несуществовавшим. Почем мы знаем? Мы не видим точек времени, на все опускается седьмой час.

Печальные Останки Событий

Все разлагается на последние смертные части. Время поедает мир. Я не по[189]

Примечания

Оригинал, хранящийся у Л.С. Друскиной, представляет собой школьную тетрадку в серой обложке, без названия, которую Введенский передал Друскину в начале 30-х годов. Порядок следования частей этого текста, представляющегося все же неким целым, в тетрадке не выстроен; следуем порядку, предложенному Я. Друскиным и сохраненному первым публикатором — М. Мейлахом. В черновой тетради части произведения записаны в следующем порядке: вначале кусок, обозначенный римской цифрой [II], включая слова «Хотел бы я потрогать»; затем диалог обрывается и начинается монолог Свидерского [IV]; затем продолжается диалог [III] со слов «небесное тело», затем идет заключительная часть [V] с авторским делением на главки. В главку «Точки и седьмой час», между словами «искусство относится» и «к времени так», вклинивается стихотворение «Над морем черным благодатным...», которое Я. Друскин не включил в текст и считал отдельным произведением, а М. Мейлах сделал прологом [I]. Границы всех черновых кусков приходятся на конец очередной страницы.

Фрагмент «Серой тетради» опубликован впервые А. Александровым: Ceskoslovenska rusistika. 1968. № 5. S. 299; полностью текст появился в издании: Александр Введенский. Полное собрание сочинений // Вступ. ст., сост. и примеч. М. Мейлаха. — Анн Арбор, 1980-1984, № 33-34.

На последней странице тетради имеется набросок стихотворения, очевидно, для детей: «Такая каюта...», который мы здесь приводить не будем.

К вопросу о мерцании мира

Беседа с В. А. Подорогой[190]

Начнется мерцание. Мышь начнет мерцать. Оглянись: мир мерцает (как мышь).

Вопрос: Валерий Александрович, нам бы хотелось, чтобы предметом настоящего обсуждения были прежде всего тексты обэрнутов. помещенные в этом номере «Логоса». Имели ли обэриуты «свою» философию? Кажется, публикуемые материалы дают положительный ответ, хотя иногда и трудно отогнать от себя мысль, что все эти необычные размышления Введенского, Хармса, Друскина и Липавского скорее похожи на что-то философское, чем им на самом деле являются...

В. П.: Я согласен с общей направленностью нашего разговора и готов ей следовать, тем более, что эта подборка текстов, так похожих на фрагменты «большой философии», вызывает у меня интерес по многим причинам. На одну из них я мог бы сразу же указать: как возможен философский анализ поэтического текста, именно текста, а не тех идей и представлений, которые мы обычно приписываем его автору я называем философскими? Но подобная постановка вопроса явно ведет нас к нарушению дисциплинарных границ. А мы ведь не филологи. Философский анализ становится уместным после того, как филология— историческая, комментаторско-интерпретативная наука — очертит границы поэтического произведения Однако, это еще больший вопрос, уместен ли он? Ведь используя результаты филологического комментария, я подчас вынужден да нац. им совершенно иную оценку, противостоящую той. что уже дана филологом. То. что «ясно» для филолога, может быть «неясно» для философа. Филологическое исследование представляется мне смыслополагающим действием: читаемому тексту добавляется «второй» смысл, который в свою очередь конструируется из множества исторически организованных значений, скользящих к другим текстам, а те — к следующим и так далее. Постоянство переменной смысла. Филология не может добавить бессмыслицу. Это не в ее правилах. А как же быть с такими текстами (например, обэриутскими), которые никак филологически «не выправляются» для осмысленного чтения? Действительно, разрыв между филологически поясненным текстом и непосредственной практикой его восприятия порой настолько велик, что естественно задаться вопросом: а не имеем ли мы дело с двумя отдельными реальностями, историко-филологической и поэтической? Филолог по определению, — это тот, кто вводит правила чтения. Читающий читает не потому, что он читает, а потому, что он знает, что читает и как. Читай как филолог, иначе... иначе тебя ждет встреча с текстовой бессмыслицей один на один. Вот почему филолог вынужден контролировать области культурного потребления литературных текстов. Можно высказаться и более определенно: лишь филологически подготовленный читатель является, собственно, Читателем. Утонченная филологическая культура порождает себе равную филологическую литературу, комментарий легко преодолевает границу, отделяющую его от текста. Культ комментария всегда оспаривался антифилологическими утопиями языка. Антифилологизм обэриутов просто бросается в глаза. Читая их тексты, мы не в силах совладать с потоком бессмысленного. Во время чтения происходит нечто странное: в читаемое никак не может встроиться понимательная процедура.

Вопрос: Вы хотите сказать, что тексты обэриутов активно сопротивляются филологическому освоению и даже противостоят ему? Но какой поэтический текст не хочет сохранить свою тайну и тем самым уберечь себя от однозначной интерпретации?

В. П.: Я бы сказал так: тексты обэриутов потому и выглядят такими «бессмысленными», что не содержат в себе никакой тайны, т. е. скрытого смысла, они бессмысленны в принципе. Их сила как раз и заключается в том, что они нам показывают со всей ясностью линию демаркации между чтением и пониманием. Я не могу сказать, когда я читал какой-либо литературный текст филологически. Вероятно, мы читаем тексты потому, что они нам нравятся, что мы получаем удовольствие от их чтения, и даже наслаждение. Удовольствие — очень личное переживание, его не с кем разделить и его невозможно навязать. Я бы осмелился предположить, что у литературного текста есть две области существования: к одной я отношу его пребывание во времени настоящего (и это есть время чтения как удовольствия); к другой — пребывание во времени прошлого. Филологический комментарий почти всегда апеллирует к тому историческому удовольствию или неудовольствию, что могло состояться только в прошлом времени текста, достоверно лишь прошедшее удовольствие, невозобновляемое, — пепел давней радости. Исследуется «пепел», а не «радость». Литературное произведение реально существует лишь в своем «настоящем», оно всегда становится и никогда не является ставшим. Это значит также и то, что произведение существует лишь в мгновения чтения. Все же другие случаи его существования можно объявить нереальными, ибо ставшее произведение не может быть читаемо.