реклама
Бургер менюБургер меню

Даниэль Шпек – Улица Яффо (страница 35)

18

– Тебе хотелось бы жить в Яффе?

Он саркастически смеется, встает и идет в бар, чтобы заплатить. Я остаюсь сидеть, меня опять знобит. Он возвращается, и мы некоторое время нерешительно смотрим друг на друга.

– Я не вернусь домой, – говорю я. – Не люблю незаконченные истории.

– Я устал, Нина. Палестина – моя femme fatale, я всю жизнь пытаюсь от нее убежать. И вот появляетесь вы.

Он смотрит на меня так, как давно не смотрел ни один мужчина. Проникновенным и удивительно теплым взглядом. Потом говорит:

– Тебе не хватало Морица, правда?

– Да… это смешно, наверно? Ведь должно не хватать того, чем ты обладала, разве не так?

Элиас не отвечает, но я чувствую, что он понимает меня лучше, чем кажется. Лучше, чем может понять человек из нормальной семьи. Людей объединяет не цвет кожи. А то, чего не видно. Табу, с которым ты вырос. Трещина в семье. То, чего не хватает. В моей голове возникает фотография – женщина в «ситроене». Как его мать смотрит в окно, вдаль, словно ее мысли затерялись в другом времени и не могут найти дорогу назад. Так же, как Элиас смотрит на меня сейчас. Мне хочется сказать ему, что и во мне одни сплошные обрывки, что я – такая же незаконченная история, как и он. Только когда он кладет ладонь мне на руку и улыбается, я стряхиваю с себя оцепенение. Элиас спрашивает, хочу ли я увидеть то место, где Мориц однажды в первый и последний раз сказал ему, что у него есть еще один ребенок. Я отвечаю «да» и только потом понимаю, что речь не про Жоэль, а про мою мать.

Ло Спазимо было его любимым местом, говорит Элиас. Он приезжал сюда, когда его одолевали воспоминания.

Выйдя из машины, я поначалу вижу лишь старую каменную стену, пыльную улицу, разрисованную граффити, и детей разных цветов кожи, играющих в футбол. Трудно представить, что здесь, под взглядами африканцев, мог делать Мориц, немецкий пенсионер. На мгновение я становлюсь Морицем, когда Элиас мягко берет меня под руку и ведет через портал в каменной стене в заросший внутренний дворик, где нас встречает прохлада, будто только нас она и ждала. Здесь больше никого, только охранник, вроде дремлющий в кресле, хотя взгляд его следит за нами. А в другом конце дворика оказывается вход в церковь, точнее – в тенистое пространство, которое раньше было церковью. Мой взгляд устремляется по готическим аркам вверх, а там только небо, обрамленное песочного цвета стенами, меж которых летают ласточки. И дерево, растущее в вышину, одинокое дерево, которое распускает листья лишь там, где перерастает стены, протягивая ветви в небытие.

Это я, возникает у меня мысль. Впервые в этом путешествии исчезает разрыв между внутренним и внешним мирами, я вижу себя: стены еще стоят, но крыша разрушилась. Ветер продувает пространство, любой может войти через открытые двери. И снова уйти.

– Мне было шестнадцать или около того, когда он впервые привел меня сюда. Шел дождь, и он раскрыл зонт. Мне здесь было жутковато. А тебе как?

Я словно потеряла дар речи. Не знаю другого места, где бы чувствовала себя одновременно в безопасности и такой незащищенной. Мы пересекаем неф, тут и там бродят туристы, перешептываясь, словно это по-прежнему священное пространство. Наша первая совместная фотография – это случайная добыча их смартфонов: пара, которая портит кадр.

– И здесь он рассказал тебе о нас?

– Всего несколько лет назад. Мы приехали сюда, и все выглядело иначе. Когда я был ребенком, в Старый город нельзя было войти без того, чтобы тебя не ограбили. Здесь хозяйничали бродячие собаки. А теперь тут летом устраивают концерты, всю ночь напролет. В тот раз играли Баха, одно пианино, и все. Внезапно Мориц заплакал. Что с тобой, спросил я его, а он ответил: ничего. А потом встал, в середине произведения и ушел через заднюю дверь. Я вышел за ним в сад, мол, что случилось, а он в ответ: да ничего, черт побери! И вдруг говорит, что хочет уехать в Германию. Почему? И он говорит, что все сделал неправильно. А потом спрашивает, хочу ли я познакомиться с моей немецкой сестрой.

– Разве ты не знал, что у него еще есть семья в Германии?

– Знал. Но он всегда говорил: что прошло, то прошло. А если я расспрашивал, то дверь тут же закрывалась.

– Он что-нибудь знал обо мне? – спрашиваю я.

– О твоем существовании?

– Да.

– Он никогда не упоминал о тебе. Только о дочери, и все.

Так и должно быть, думаю. Иногда я задаюсь вопросом, жила ли я когда-нибудь на самом деле. Или всегда была лишь частью чьей-то жизни.

– Я спросил, есть ли у него фотографии. Моей немецкой сестры. Он ответил, что нет. Только представь: фотограф, который не сфотографировал собственную дочь.

Что бы сейчас чувствовала моя мама, если бы она была здесь? Незадолго до смерти она сказала мне: Я видела весь мир, но мое самое большое желание осталось неисполненным.

– У тебя есть с собой ее фотография? – спрашивает Элиас.

– Нет.

Это ложь. У меня есть фотографии в телефоне. Из больницы. Но я не хочу показывать ее такой. Мама бы этого не хотела. В ее квартире висели фотографии, на которых она была молодой. В форме стюардессы. В самых невероятных местах мира. Такой она и хотела бы остаться в памяти.

– Я допытывался у него, как она выглядит, кем работает… Он ответил, что она стюардесса. Это так?

– Да.

– В Палермо она тоже летала?

– Конечно.

– Когда я был студентом, то летними каникулами работал ночным портье в отеле. Там останавливались стюардессы и пилоты.

– Из Франкфурта тоже?

– Отовсюду. Когда Мориц рассказал мне об этом, много позже, я попытался вспомнить. Как выглядели немцы. Может, она там тоже ночевала.

Я представляю: моя мама в синей форме, поздно вечером в Палермо, возбужденная и уставшая, заполняет регистрационный листок, бросает быстрый взгляд на ночного портье, симпатичного араба – к сожалению, слишком молодого, отдает ему паспорт и идет в бар с другими девушками, капитан покупает всем выпивку, а рядом – ее брат.

– Ты разговаривал с ними?

Он качает головой.

– Ну и как ты себе ее представлял?

– Такой, как ты.

Он криво улыбается. Я смущаюсь.

– Она была совсем другой, – говорю я и отхожу в сторону, надеясь этим отвлечь от себя внимание, не люблю быть темой разговора. Но в этом полуразрушенном пространстве негде спрятаться.

– А твоя мать знала, – спрашивает Элиас, – что ее отец живет в Палермо?

– Мы даже не знали, что он жив.

– Но…

– Он пропал без вести. В пустыне. Эти слова закрывали любые расспросы. Моя бабушка не простила ему то, что он не вернулся. Она считала это предательством.

– Твоя мать никогда не искала его?

– У нее была навязчивая идея. Что он все еще жив, где-то там. Внешне она всегда вела себя так, будто ей все равно. Мол, зачем нужен этот отец. Но это было неправдой.

Элиас молчит. Это не равнодушное, а сострадательное молчание.

– Я бы хотел с ней познакомиться, – говорит он. – Когда она умерла?

– Не так давно.

– У тебя есть братья или сестры?

– Нет.

– Дети?

– Нет.

Он удивлен. Я криво усмехаюсь и добавляю:

– И я недавно развелась.

– Можно позавидовать, – говорит он с улыбкой.

– Что еще он про нас рассказывал? – спрашиваю я.

– Что вы не хотите с ним иметь дела.

– Но это ложь!

– А что не ложь? – спрашивает он, не ожидая ответа.

Мне нужна какая-нибудь опора.

– Где это было? Где вы говорили?

Камни, опрокинутые колонны, заросшие капители, небрежно разбросанные по лужайке. Это монастырский сад за церковью, он такой же, как и весь город, – тайна за тайной. И там играют дети.

– Вот здесь мы сидели.