Даниэль Кельман – Светотень (страница 57)
— Поднимите, будьте добры, — сказала Труда.
Алоис Гурнбихлер посмотрел на нее, взвешивая варианты. Выгнать она его не могла, без него ей было не обойтись. Он не шевельнулся.
— Поднять! — сказал Давид Басс.
С такими, как ты, мы долго не церемонились, подумал Гурнбихлер. Самого бы заставили яму копать, а потом раз и готово. Если повезет. О пощаде умолял бы. Да только без толку.
— Немедленно, — сказал Давид Басс.
Гурнбихлер нагнулся и поднял окурок.
— Лодки достать сможете? — спросил Давид Басс.
— Лодки всюду есть, — сказал Гурнбихлер, изучая окурок на ладони.
— У меня вопрос, — тихо сказал художник-постановщик Шлихтинг, молчавший до сих пор. Голос у него был приятный, мелодичный. — Я все еще не понимаю, почему спасатели сразу не используют динамит.
— У нас сейчас совершенно нет времени обсуждать сценарий, — сказала Труда.
— Но если не объяснить это, мы рискуем насмешить зрителей. Вот люди изо всех сил стараются спасти погребенных под завалом, сдаются, решают, что шансов нет… И
— Не сейчас, — сказала Труда.
— Г.В., — сказал Шлихтинг, — ведь было бы нетрудно это изменить, и тогда —
— Неважно, — сказал Пабст.
— Не могу с вами согласиться. Весь фильм держится на —
— Ни на чем этот фильм не держится.
Шлихтинг вздохнул. Когда-то он работал с Лангом и Мурнау, потом строил в Баварии испанскую деревню для Рифеншталь, а теперь все больше оформлял салоны и бюргерские гостиные для уютных комедий, которые публика желала видеть после стольких ночей под бомбежками; он гордился своим умением работать в любом жанре и с любым режиссером. Зря они его не слушали. Финал легко можно было бы исправить.
— Хорошо, — обиженно сказал он. — Тогда я пошел спать. — Он перешагнул через помощницу режиссера, протиснулся мимо Пауля Леви и помешкал пару секунд в надежде, что кто-нибудь попросит его остаться. Но все молчали, и он вышел.
— Мне тоже можно идти? — спросил Пауль Леви.
— В нижнем зале пещеры мало света, — сказал Пабст. — Сталактиты не разглядеть. А мы ведь только ради сталактитов снимаем. Иначе можно было бы и в студии. Где осветитель этот, Кампиц?
— Спит, — мягко сказала Труда. — Только это не Кампиц, Кампиц был на прошлых съемках.
— Больше света на потолок пещеры, — сказал Пабст. Все ждали, но он ничего не добавил.
— Ну что ж, спокойной ночи! — сказал Пауль Леви. У него мучительно зудело во рту и сводило губы, до того хотелось выпить. Он торопливо вышел.
— Хоть петь перестали, — сказал Давид.
— Чем это вам пение не нравится? — спросил Шнеебергер.
— А вы как думаете?
— Я никак не думаю. Я вас спрашиваю.
— Мы все устали, — сказала Труда. — А сейчас надо браться за работу. Я напишу новую сцену, а вы раздобудете лодки, хорошо?
Все зашевелились. Помощница режиссера встала и вышла, за ней последовал Гурнбихлер, и Давид Басс тоже с облегчением отправился в свой номер.
Труда закрыла дверь и распахнула окно. В комнату ворвался холодный ночной воздух.
— Ложись. Ты же устал.
— А ты? — спросил Пабст.
— Мне еще новую сцену писать.
— В такое время?
— Ты же знаешь, что наша работа — вечный форс-мажор.
Он встал и подошел к окну.
— Как ты думаешь, он еще найдется?
Она, конечно, знала, о чем он.
— Может быть!
— Кто-нибудь придет и принесет жестянки с кинолентой? Думаешь, такое может случиться?
— Почему бы и нет.
— Если бы только Куно Кремер не исчез. Он мог бы помочь. Он бы знал, что делать.
Труда вжилась в свою новую роль постепенно. Вернувшийся из Праги в Драйтурм муж не был тем человеком, которого она знала. Он не говорил ни о чем, кроме потерянной киноленты, день и ночь ломал себе голову, где она может быть, существует ли еще, что с ней случилось. Даже у хаусмайстера, который вместе с другими жителями деревни был занят охотой на заключенных, сбежавших из близлежащего лагеря, он спрашивал: где-то ведь эти жестянки должны быть, где-то они находятся, в каком-то месте, куда можно добраться, прийти, найти их? Эти вопросы он повторял безостановочно, даже мучительная тревога за Якоба отступила, казалось, на второй план.
Потом он практически перестал говорить. Сидел часами в библиотеке, в своем старом кресле, держа в руке пустой портсигар c инициалами Гриффита — табака больше не было — и пересматривал в воображении тот фильм, кадр за кадром, сцену за сценой.
Драйтурм почти не пострадал от царящей кругом разрухи, вереницы танков и беженцев обходили его стороной. В какой-то момент они узнали, что Йержабек арестован, но деталей выяснить не удалось. Однажды появились советские офицеры, получившие анонимный донос о том, что владелец замка Драйтурм — создатель нацистских фильмов, член Кинематографической палаты рейха и любимчик министра пропаганды. Но тут Пабст на час стал собой прежним, налил посетителям водки и рассказал, как его раньше называли красным Пабстом, как он снимал фильмы по романам советского автора Эренбурга и коммуниста Брехта[128]. Он был так обаятелен и убедителен, что на прощание офицеры уже сердечно с ним обнимались.
Вскоре после этого пришло письмо продюсера Хюблера[129], который только что получил от союзнической администрации разрешение на работу.
Труда позвонила ему и, к собственному удивлению, сказала: «Мой муж потерял голос. Тяжелый грипп. Я от его имени звоню. Конечно, он заинтересован и будет очень рад вас видеть. Приезжайте, у нас есть где остановиться». И все получилось. Покуда Пабст присутствовал, она могла от его имени вести переговоры, соглашаться, отказываться; никого не смущало, что он молчит. Скоро появился и его старый партнер Курт Хойзер, принес сценарий об антисемитском судебном процессе в 1860-м году. Написан он был несколько наспех, не шедевр, но солидная работа, и вот в библиотеке уже снова обсуждались вопросы кинопроизводства, а потом великий Эрнст Дойч[130] вернулся из Голливуда и согласился играть главную роль.
— Знаю, — сказал Дойч, — с ума сойти можно. Кто-то играет еврея, и это не Вернер Краус гнусавит, и не Фердинанд Мариан делает такое лицо, будто питается христианскими младенцами. А настоящий живой еврей.
— Почему вы вернулись? — спросила Труда. — Вам не больно снова здесь находиться?
— Слов нет, как больно. Но это ведь и моя страна.
То, что Пабста фильм мало интересовал, не особенно мешало. Все на съемочной площадке знали, что делать. Время от времени кто-нибудь тихо спрашивал, что случилось с герром Пабстом, и Труда отвечала, что последний год войны дался ему очень тяжело — этого было достаточно, больше вопросов никто не задавал.
А время от времени он даже говорил внезапно что-нибудь полезное. Вдруг давал хороший совет актеру или показывал жестом, где должна стоять камера или куда направить софиты. Но потом снова быстро терял интерес, впадал в задумчивость или спрашивал кого-нибудь, не слышал ли тот чего-нибудь об утерянной киноленте.
Пока что он помнил «Дело Моландера» наизусть, но некоторые сцены уже бледнели в памяти, лица некоторых второстепенных персонажей вспоминались с трудом. Его сознание было единственным местом, где еще существовал этот фильм, и спасти его от полного исчезновения можно было, только снова и снова мысленно прокручивая каждую минуту. Поэтому он не мог заниматься никаким другим делом, и уж менее всего сосредоточиться на том новом посредственном фильме, который снимался под его именем.
Лишь однажды он ожил. Когда на съемочную площадку заглянул в гости его бывший ассистент, Пабст подбежал к нему, обнял — но у Франца было мало времени, он сам как раз снимал свой первый фильм, и Пабсту лишь недолго удалось поговорить с ним о «Деле Моландера»: помнит ли он, как в ключевой сцене между Вегенером и Тессеном не нашлось хороших кадров, где молодой человек слушает, и как они вместо этого показали сидящую на подоконнике птицу, потом снова Вегенера, а потом пустой, без птицы, подоконник? Как раз потому, что это была такая небольшая, незаметная деталь, Пабст особенно гордился находкой.
Но Франц вел себя странно. Он не хотел вспоминать о фильме, каждый раз менял тему, а потом заговорил вдруг о концертном зале в Баррандове, странно глядя на Пабста влажно мерцающими глазами. Пабст и Труда обменялись непонимающими взглядами: может быть, дело было в том, что Франц сам стал режиссером, а может быть, в чем-то другом, но после этого сбивчивого диалога он быстро распрощался, а Пабст снова погрузился в свои мысли.
Все так же погруженный в свои мысли, он явился на премьеру в Вене, где раскланивался вместе с Дойчем, Хойзером и Хюблером, пока Труда аплодировала из первого ряда; погруженный в свои мысли, принял приз на кинофестивале в Венеции, где еще недавно под флагами со свастиками и фасциями его награждали за «Комедиантов».
— Это ничего не значит, — сказал он Труде по дороге домой. — Приз ничего не меняет. Важно только, останется ли фильм в истории.
— И как, наш останется?
— Увы, нет.
Когда пришло очередное письмо от Хюблера, она ответила, что Пабст давно хотел экранизировать ее собственную пьесу: историю женщины, выбирающей между двумя мужчинами, один из которых, спелеолог, живет только своей работой, вечно стремится в глубину.
Хюблер снова прибыл из Вены. Лизль Йержабек подала жесткую свинину и вязкие кнедлики, за обедом Пабст прервал свое молчание и сказал, да, можно и в пещере, почему бы нет, а потом извинился, что должен прилечь после обеда, и вышел.