Даниэль Кельман – Светотень (страница 53)
— Очевидно, хватило. Качество нутром чует.
В лаборатории на первом этаже, среди белого кафеля, дюжина женщин в белых защитных костюмах проявляла пленку. Пабст и Франц этажом выше собирали из позитивов ленту и передавали вниз, где по этому образцу женщины разрезали и склеивали оригинальный негатив.
— Снимать почти любой может, — говорил Пабст. — Монтаж — вот что главное.
Они как раз получили из лаборатории позитивы концерта. Было четко видно скрипача, пальцы на грифе, смычок на струнах. Потом шли кадры съемки с крана: камера очерчивает круг над сияющим залом, далеко внизу головы зрителей. Пабст взялся за монтаж: каждый переход — такт, быстрее, быстрее, потом медленнее, вдох, лица матери и сестры, а теперь время само ускорилось, камера взмыла вверх… Это было так захватывающе, что они едва заметили взрыв. Свет замигал, задребезжало стекло в окне.
Они обменялись удивленными взглядами: воздушной тревоги не было.
Раздался новый взрыв, и следующие двадцать минут они слышали вдалеке стрельбу. Но электричество не отключалось, и они продолжали работать, пока ночь не побледнела и не взошло солнце. Только когда оно снова опустилось, им наконец пришлось прерваться, чтобы отдохнуть.
В гостиницу поехали на трамвае. С окончания съемок автомобилей в их распоряжении больше не было, все отошли Либенайнеру, снимавшему в ателье свою комедию для поддержания боевого духа. По дороге они видели, как солдаты громоздят в штабеля мешки с песком. На перекрестке стоял танк. За три остановки до нужной что-то объявили по-чешски, и трамвай замер — очевидно, всех попросили выйти. По пути к гостинице они услышали выстрел.
— Пять часов, — сказал Пабст. — Спим пять часов, и за работу.
Консьерж объяснил им, что во всем виновато радио. Вчера оно вдруг заговорило не по-немецки, а по-чешски, что строго запрещено: люди поняли это как сигнал к действию и вышли на улицы. Посрывали таблички с немецкими названиями, кое-где и стреляли.
— А теперь что будет?
— Это одному только господу богу известно, майн герр!
Когда они в рассветных сумерках снова покинули отель, Прага выглядела как всегда: не торопясь шли люди, проезжали машины.
Пабст нес под мышкой здоровенный пустой армейский рюкзак. «Кажется, в гостиницу мы не вернемся».
Они сели в трамвай, но через три остановки пришлось выходить, дальше он не ехал, оставалось только идти в студию пешком. Они торопливо миновали площадь, где люди яростно кричали что-то по-чешски.
— Нам бы надо на вокзал и в Вену, — сказал Франц.
— Обязательно. Как только закончим монтаж.
Они свернули на променад вдоль реки и ускорили шаг еще до того, как снова раздались выстрелы, а потом с другой стороны послышалась ответная стрельба.
— Наша работа —
— Да, знаю! Вечный форс-мажор!
— Если мы не закончим монтаж «Моландера», то все было зря. — Пабст остановился и посмотрел на Франца сквозь очки, в которых отражались пражские дома. — Все!
— Ты про статистов? Даже это было бы зря?
— Это были не статисты, а солдаты.
— Что?
— Франц, ты же там был, ты сам видел.
И сразу же воспоминания начали расплываться. Может быть, ничего этого и не было? Или можно было решить, что не было? Вдруг он ошибся, вообразил себе все это, вдруг можно было решить, что ошибся, что вообразил? Может быть, память обманывала его, или можно было решить, что она его обманывает — просто потому, что так хочется?
— Но я же помню.
— Что?
Пабст испытующе смотрел на Франца. Кажется, он спрашивал всерьез. Франц не ответил. Торопливо, пригибая головы, они пошли дальше. Выстрелов больше не было. Через полчаса они добрались до студии.
— Надо закончить, — сказал Пабст. — Потом спустимся, нам смонтируют оригинал, и повезем его в Вену.
Так прошел день, прошла ночь и еще день. Они питались бутербродами, которые Франц воровал из павильона, где снимал Либенайнер, пили невероятное количество черного кофе, фильм кадр за кадром собирался воедино, и Франц с трудноописуемым облегчением обнаружил, что доктора Земанна он нигде не видит, может быть, ему показалось. Один раз пол задрожал от взрыва, но электричество отключили лишь ненадолго.
Когда Франц принес смонтированные позитивы на первый этаж, лаборатория оказалось пустой. Женщин в белых халатах нигде не было.
— Значит, ты сам сделаешь, — сказал Пабст. — Я здесь закончу, а ты внизу смонтируешь негатив.
— Я не умею.
— Раньше, в немом кино, пленку всегда резал первый помощник. Сможешь, только сосредоточься как следует. И не снимай перчатки ни на секунду, чтобы ни малейшей царапины.
И вот Франц сидел у перематывателя, впереди счетчик, слева и справа бобины, и перематывал метр за метром, резал, склеивал. При монтаже негатива ошибаться нельзя, каждый неверный надрез — это потеря кадра, неровный переход. От острого запаха клея слегка кружилась голова. Вокруг была полная тишина, соседний павильон тоже опустел, люди Либенайнера исчезли, куски декораций валялись по полу, включая арфу и сломанные садовые качели. Только одинокий дворник тоскливо возил веником по полу.
Когда Франц снова поднялся на второй этаж, он обнаружил Пабста уснувшим за монтажным столом. Он подождал два часа и разбудил его.
— Надо было сразу, — сказал Пабст. — Времени нет!
Еще через день у Франца кончились силы, и он уснул в лаборатории на полу. Через полчаса спустился Пабст и разбудил его. Из города доносились звуки взрывов, размеренные, как удары молотка.
Времени у них уже действительно не было, совсем, и поэтому последнюю бобину, последние десять минут, они монтировали в лаборатории прямо на оригинальном негативе. Фильм заканчивался арестом подделавшего скрипку мастера, который был в исполнении Вегенера нежен, раним, растерян. Двое здоровенных полицейских в кожаных пальто хватали его и тащили за собой. Потом старый прокурор, которого тоже играл Вегенер, произносил краткую и чудовищную хвалу правопорядку, и жених с невестой нерешительно обнимались; было видно, как им страшно, что судьба приговорила их к совместной жизни. В последней сцене Фриц Моландер выходил из тюрьмы. За его худым силуэтом вздымались гигантские стены. Он прижимал руки к телу: в тюрьме ему сломали пальцы. На скрипке ему больше не играть. Потом должны были идти титры под музыку Паганини, но их еще не нарисовали, и фильм прерывался после финального кадра.
Франц доклеил последний кусочек и осторожно вынул бобину.
— А теперь, — сказал Пабст, — на вокзал.
Было раннее утро. Трамваи больше не ходили, машин почти не было видно. Они изо всех сил старались идти быстро, Франц стонал под весом армейского рюкзака, в котором лежали пять жестянок с кинопленкой. Пабст нес джутовый мешок с остальными двумя жестянками. Он так устал, что ему казалось, будто асфальт слегка колышется, и будто они идут вверх ногами, а небо — бездонная пропасть под ними. Мимо лениво проплыл военный катер, он словно парил в воздухе, среди нависших над городом серых облаков, а может быть, это был дым пожаров.
— Не могу больше, — сказал Франц.
— Надо.
— Слишком тяжело. Не могу.
— Сможешь, Франц.
— Я должен хоть немного отдохнуть.
— В поезде отдохнешь.
— Думаешь, поезда еще ходят?
— Обязательно.
— Почему?
— Потому что нам нужен поезд.
После стольких суток монтажа Пабсту казалось, будто и здесь все в его руках, будто он все может передвинуть, разрезать, склеить. Странно было, что долгий путь вдоль реки, по улице, переставшей называться Пассауэр Штрассе, когда сорвали немецкие таблички, нельзя просто сократить, показав переступающие ноги, потом на секунду вон то многозначительно покосившееся дерево, а потом сразу триумфальный переход по мосту в город; столько пустой траты времени, столько бессмысленной ходьбы, неужели это не исправить! Стоило ему как следует сосредоточиться, и монтаж почти без труда удался: ноги, дерево, небо, а вот они уже и на мосту, который больше не назывался Нойе Брюке, табличка с немецким названием была замазана красным. Пабст прислонился на минуту к каменной балюстраде; он еле тащил мешок с двумя бобинами. Рядом, согнувшись под рюкзаком, стоял насквозь мокрый от пота Франц.
— Не могу больше, — сказал он. — Не донесу.
— Держись, — сказал Пабст. — Вокзал уже совсем близко.
Тут он увидел пятерых с ружьями. Все вскинули оружие, один крикнул что-то по-чешски. Они, по-видимому, решили, что немцы идут; это было не совсем верно, но с другой стороны и не так уж неверно, чтобы легко устранить недоразумение.
Пабст задумался. Из-за усталости и путаницы в голове его охватило абсурдное чувство легкости. Нужно было только поменять перспективу: он представил себе камеру, стоящую за чехами, взгляд через их плечи, вдоль ружейных дул на две далекие фигурки с их тяжелым грузом на другой стороне моста. Теперь горизонтальная панорама, камера поворачивается — слева, на Потскалер Штрассе, которая тоже называлась теперь иначе, кто-то устроил баррикаду из стульев, мусорных баков и даже целого фортепьяно; камера поворачивается дальше, в сторону узкой улочки, ведущей к Венцельгассе — двойная экспозиция, и вот на этой улочке появляются двое мужчин и медленно, потому что со своей тяжелой ношей быстрее не могут, продолжают путь.
— Не оборачивайся! — скомандовал Пабст, чтобы Франц не разрушил созданный эффект, и в то же время подумал: неужели это правда работает, неужели так можно? Но он знал, не глядя: мост за их спиной, в сторону которого все еще целились пять ружей, был пуст.