Даниэль Кельман – Светотень (страница 35)
Пабст хотел поставить стакан на пол, но вдруг оказалось, что рука его дрожит, настолько сильно, что стакан опрокинулся.
— Господи, — сказал он. — Я понятия —
— Статистов в наши времена раздобыть трудно. Вы правда не знали, что такое Максглан?
Пабст снова уронил голову на руки. Перед глазами у него почернело.
— Мы ничего не можем поделать. Мы это не решали. Мы не можем это предотвратить. Мы здесь ни при чем.
Пабст хотел ответить, но голос его не слушался. Он снова видел перед собой изможденные лица, рты, распахнутые глаза. Снова слышал собственные указания: смотрите туда, поднимите голову, и еще в том же духе, и еще… Что он им говорил? Вспоминать об этом стало невыносимо.
— Нам нужно продолжать.
Пабст не двигался.
— Пойдемте, — мягко сказал Вильцек. Положил руку ему на плечо. Вообще-то не следовало позволять мальчишке такую фамильярность, но в этот момент Пабст был ему благодарен.
— Мы ничего не можем поделать, — повторил Вильцек.
— Да, — сказал Пабст. — Пожалуй, не можем.
Ему удалось встать. Рифеншталь успела воспользоваться переустановкой света. Ее платье было проглажено, слой коричневого грима обновлен, волосы уложены заново. В глазах горел холодный свет. Она хлопнула в ладоши.
— Надо торопиться, вы невероятно затянули прошлую сцену. Двадцать один дубль, что за бред! — Она встала в позицию, распростерла руки и скомандовала: «Начали!»
Все замолкли, засияли софиты. Она сгибала колено, поворачивала торс, откидывала волосы, кружилась, Минетти теребил струны.
Пабст старался сосредоточить все внимание на них. Это помогало не думать о так называемых статистах, об их изможденных лицах, об указаниях, которые он им давал. Танцует она не настолько уж плохо, подумал он. Человек, который никогда не бывал в Испании, или в Мексике, или в Калифорнии, может и поверить, что фламенко выглядит именно так. Она механически поводила бедром, механически взмахивала руками, будто отгоняя муху, механически отступала, и с застывшим лицом, по-видимому, изображающим страх, смотрела на Минетти и его гитару.
— Снято! — выкрикнула она. Потом посмотрела на Пабста и спросила: — Довольны?
— Очень.
— Такого вы, верно, в Голливуде не видели?
— Такого — не видел.
— Я ведь там была, незадолго до войны, в рекламном турне с «Триумфом воли». Не впечатлилась. Совершенно не впечатлилась. Впрочем, кому я это говорю. Вы ведь тоже вернулись.
Пабст молчал.
— При всех разногласиях, — сказала она с улыбкой; после танцев она, очевидно, была настроена благодушнее. — Это нас все же объединяет. Мы отказались от мнимого успеха за океаном, чтобы создавать истинное искусство на родине, для соотечественников.
Пабст пожал плечами. Головная боль сжалась в пульсирующую точку за левым виском.
— Еще раз? — спросила она.
Он кивнул.
— Вы, собственно, правы с этими вашими бесконечными дублями. Чем больше отснято, тем больше материала для монтажа. А монтаж — это самое главное. Вы мне так говорили тогда, в горах. И я запомнила. Что монтаж — самое главное! Видите, я вас внимательно слушала. Вы все же мой учитель. Все готовы?
Ассистент щелкнул хлопушкой. Рифеншталь с томной улыбкой посмотрела на Пабста, распростерла руки и начала свой танец.
Долгие каникулы
Уже в поезде воздух пахнет летом. Локомотив протяжно гудит. Солнце — огромный мяч, непереносимо яркий; они пытаются смотреть прямо на него, прищурившись, но долго никто не выдерживает.
Все трое положили ноги на сиденье напротив. Это запрещено, но они в униформе гитлерюгенда, так что контролер ничего не скажет. Именно поэтому они надели в дорогу не более удобную школьную форму, а эти грубые костюмы с пилотками и чесучими галстуками.
Якоб открыл блокнот. Он пытается нарисовать не ландшафт, а само движение, как один холм перетекает в другой, как скорость поезда смешивает краски. Вперед сквозь цветущее лето: нежная охра, набирающая яркость до самой пронзительной желтизны, под ней глубочайшая объемная синева с проблесками белого.
— Ни черта не понятно, — говорит Феликс.
— Не понятно, — говорит Якоб. — Но при этом понятно все.
— Мне вот тоже понятно: дегенеративное искусство[91], — говорит Ханнес.
Все трое смеются. Они друг друга хорошо знают, живут вместе в интернате Салем[92], Ханнес — староста их комнаты, циммерфюрер.
— Интересно на твоего старика посмотреть! — говорит Феликс.
— Только слишком многого не ожидай, — говорит Якоб.
— Да ладно тебе, он же снял этот классный фильм с вампирами!
— Это не он.
— Но «Метрополис»-то он, нет?
Дверь купе распахивается, дядька с двумя чемоданами — вошел, верно, в Штайнахе-Ирдинге — бросает вопросительный взгляд на сиденье, занятое их сапогами.
Все трое смотрят ему в лицо. Ноги никто не убирает.
Он закрывает дверь купе и тащит чемоданы дальше.
— И «Метрополис» не он.
— А «Пиц Палю» с Удетом и фройляйн Рейхс-расщелиной — уж это ведь он?
— Это он.
Якоб думает, как включить в рисунок дядьку с чемоданами — размытого по всему ландшафту, поезд ведь едет: растянутая линия усов, где-то наверху застывший янтарь грустных глаз, один здесь, другой через пару километров. Очень трудно рисовать глаза толстыми масляными мелками. И жалко, что оранжевый кончился. Не устаешь удивляться, что во время войны достать еще удается, а что никак.
— И на эти деньги купил замок? — спрашивает Ханнес. — Которые он на Рейхсрасщелине заработал?
Якоб осторожно размазывает большим пальцем немного голубого и отвечает вопросом на вопрос: «Ты смотрел?»
— А то. Год назад шел в кино в Петерсхагене, я на Пасху как раз был у стариков. Интересно, как они лавины снимали. В Петерсхагене как раз целый фестиваль Рифеншталь был. Все ее фильмы. «Голубой свет», «Пиц Палю», ну и олимпийские штуки, конечно, и оба партийных съезда.
— Лавины не он снимал, а другой режиссер. Они вдвоем работали. Я сам фильм не видел никогда. Как-то не сложилось. Видел только… — Якоб замолкает. Чуть не сказал, что видел
— А я видел, — говорит Ханнес с закрытыми глазами. — Театр какой-то.
— Ну так про театр и есть.
— Да, но они всю дорогу разговаривают как на сцене. Странновато. Зато совсем молодая хороша — ну эта, Краль. Ты ее вживую видел? Я бы познакомился!
Якоб добавляет тонкий зеленый штрих у нижнего края. Дверь купе открывается, женщина с двумя маленькими толстыми детьми смотрит на сиденье, занятое их сапогами. Проходит несколько долгих секунд, она закрывает дверь, идет дальше.
— Ты мне четыре марки должен, — говорит Феликс Ханнесу.
— За что?
— Я билеты покупал. Пабст вернул, а ты нет.
— Вот что ты за жид, только о деньгах и думаешь.
— Сам ты жид, вечно заплатить жидишься!
Ханнес толкает Феликса в бок, выворачивает ему руку, Якоб говорит: «Прекратите, а то контролер придет!», и, к его удивлению, они действительно прекращают. Ханнес достает кошелек и, ухмыляясь, отсчитывает четыре рейхсмарки.
— Что нового про летнее наступление? — спрашивает Ханнес.
— Наступаем вовсю! — говорит Феликс. — Ты что, радио не слушаешь?
— Конечно, наступаем. Наши танки под Воронежем. Русским остается только молиться.
— Русские не молятся, — говорит Феликс. — Они эти, как их, большики.