Даниэль Кельман – Светотень (страница 21)
Прислушался. Полная тишина. Вернее, какой-то тихий рокот стоял в воздухе, но непонятно было, кровь это у него стучала в ушах, дождь за окном или звук самой тишины. Он открыл рот и снова закрыл — забыл, кого хотел позвать.
Снова попытался сесть, и снова не позволила спина. Он подумал, вспомнил имя жены и позвал ее.
Никто не ответил. Он прокашлялся и снова позвал. Голос был слаб. На мгновение ему показалось, будто он слышит шаги, но все вновь затихло. Ошибся, значит. И только тогда на него всем своим весом навалилось воспоминание о том, как Йержабек схватился за лестницу, о его беличьей морде в злобных морщинах, о его узких глазах и маленьких острых зубах.
Когда к Пабсту приблизилась Труда, он вскрикнул от ужаса. Он не услышал, как она вошла. Может быть, успел снова заснуть.
А когда он посмотрел ей в лицо, его накрыла тяжкая волна вины — он понял, что только что и вправду спал, и что снилась ему Луиза. Она обнимала его и с любовью смотрела в глаза. Никогда больше от тебя не уйду, говорила она.
— Надо вызвать полицию, — сказал Пабст.
Труда положила ладонь ему на лоб. Ладонь была очень холодной.
— Он меня столкнул, — хрипло проговорил он.
— Вильгельм, — сказала она, — ты упал с лестницы.
— Не упал! — просипел он. — Не —
— Тебе что-то приснилось.
— Нет! Он меня…
Но тут его перестал слушаться голос. Надо было говорить четче, все теперь зависело от того, поймет ли она его.
— Я стоял на лестнице, — снова начал он. — Портсигар. В библиотеке. Коробка. Гриффит. Потом вошел он, Йержабек, и —
— Послушай меня.
— Нет, погоди, дай я!
Его сейчас нельзя было перебивать, надо было объяснить ей, слишком велик был риск, что он все забудет, голова работала плохо.
— Я стоял на лестнице. Он вошел, взял и —
— Вильгельм!
— …опрокинул ее, будто так и надо! Лестницу. Просто поднял и опрокинул!
— Вильгельм!
— Послушай! Надо вызвать полицию! Я стоял на лестнице, а он просто взял ее и —
— Вильгельм, полиции больше нет.
— Как нет?
— Есть люди в форме, но это не полиция, которую можно позвать, если у тебя что-то украли или тебе угрожают. Теперь все по-другому. И вообще: тебе это показалось.
— Показалось?
— Да. Я там была. Я все видела.
— Где?
— В библиотеке.
— Нет. Я стоял на лестнице, и тут он просто взял ее и —
— Я тоже там была. Ты на лестнице. Он рядом со мной.
— Кто?
— Этот страшный человек. Йержабек. Лестница стояла неправильно. Почти вертикально. Я сразу подумала: выглядит опасно. Потом ты повернулся, и вдруг она пошатнулась, он подбежал помочь, но опоздал. Он отнес тебя сюда и помог мне тебя переодеть и положить в постель.
Спальня закружилась, медленно закачалась вверх и вниз, будто он снова был на корабле. Его охватило чувство, знакомое из видений во время лихорадки, будто нечто невероятно тяжелое, в тонну весом, держится на кончике травинки, и было это невыразимо, неописуемо отвратительно.
— Ты путаешь! Я был на лестнице, а он взял ее и —
— Вильгельм, война началась.
— …просто взял и опрокинул. Он хочет, чтобы мы застряли здесь, чтобы —
— Германия напала на Польшу. Границы закрыты.
Он уставился на нее.
— Сегодня утром по радио передавали. Я сама слышала, внизу у Йержабеков, мы вместе слышали! Стреляют. Поезда стоят. Границы закрыты.
У Пабста засосало под ложечкой, он дышал все быстрее и ничего не мог с этим поделать. Он часто заморгал, свет вдруг померк, он ничего не видел, он ослеп.
Потом он, очевидно, куда-то исчез, потому что когда вокруг снова возникла комната, полная безымянных предметов, он почувствовал, что прошло время. Над ним склонялся незнакомый человек, женщина, он не знал ее, не узнавал, потом узнал. Хотел назвать по имени, но имя вспомнилось не сразу, а когда вспомнилось, то одновременно он понял, что в обмороке с ним снова была Луиза. Но вот вернулось и воспоминание о том,
— Да, — сказала она, — мы не выберемся.
— Война, — повторил он. Какое-то абстрактное слово, чувств оно не вызывало. Он уже пережил одну войну, провел ее в лагере для пленных, стал там режиссером — но что это слово значило теперь?
— Визы недействительны?
— Не знаю. Но что нам визы, если поезда не ходят?
И в Вену им тоже нельзя было. Там его слишком многие знали. В Берлин тем более. Никуда нельзя.
Пабст закрыл глаза. Он чувствовал себя как будто в глубине, на дне океана. Вольный воздух, свет, солнце, все это было так далеко, что никак не добраться, даже если всю жизнь изо всех сил рваться вверх.
Он попытался вдохнуть, но вокруг была только ледяная вода, а вдалеке шевелились чудовища, он это чувствовал, а теперь уже и видел: черные, многорукие порождения тьмы. И пока он силился отогнать эти видения, пока старался освободиться, сесть в постели и посмотреть в глаза жене, он снова потерял сознание.
Оплот нации
Уроки рисования Якобу нравятся. Он всегда любил рисовать, а с недавнего времени у него еще и стало хорошо получаться. Фокус в том, чтобы смотреть на вещь, будто это не вещь, будто не знаешь, что это. Тогда она превращается в набор темных и светлых поверхностей, узор из света и тени, или даже не из света и тени, а просто из черного и белого, и если перенести этот узор на бумагу, на ней как по мановению волшебной палочки возникает та самая вещь: кружка, лист, рука, голова собаки.
То же и с цветом: только приглядись, и мир отступает, превращается в хаос, где нет ничего чистого и четкого, где все перетекает друг в друга. И если сможешь перенести это на бумагу, получается картина. Неплохо годятся цветные мелки, лучше акварель. Если по-настоящему присмотреться, замечаешь, например, что цвет тени зависит не только от того, на что она падает, но и от предмета, который ее отбрасывает. Или видишь вдруг, что мир полон отражений: почти каждая вещь ловит своей поверхностью окружающий мир, пятна света, очертания, блики; в каждом изображении — еще изображения. Чтобы это осознать, надо как бы поглупеть. Перестать думать.
На рисовании он всегда сидит в последнем ряду, так ему проще сосредоточиться. Он прищуривается, смотрит на бумагу и рисует: узкий четырехугольник под нависающей формой крыши, крошечные окошки, огромная, в белых пятнах, синева, которая раньше — прежде, чем он забыл все слова, чтобы рисовать — называлась небом. По очень важной причине, которую он чувствует, но не смог бы объяснить, он расположил угловатые формы не в середине листа, а чуть ниже и ближе к левому краю.
Задание такое: «Крестьянский дом — оплот нации». Учитель рисования, герр Кайль, ходит в партийной униформе, как хаусмайстер Йержабек, и говорит короткими предложениями, которые Якоб теперь уже понимает — привык к местному говору.
Герр Кайль хочет, чтобы его боялись, но на самом деле он не так уж и страшен. Если посмотреть ему прямо в лицо, видишь беспокойные глаза, подрагивающие усы, видишь заботы, страхи и вечный нервный насморк. Действительно опасна фрау Клинцер, учительница математики, приехавшая из далекого немецкого Дортмунда и почему-то вышедшая замуж за кузнеца в Рагнитце; счастья в Остмарке она не нашла и любит наказывать: за разговоры на уроке отправляет стоять в коридор и переписывать от руки четыре страницы правил школьного распорядка, без стола, прижимая бумагу к стене. Правила эти короткие, понятные:
Дело в том, что Якоб понял: не быть популярным в классе опасно. А популярность зарабатывается хулиганством. Поэтому он взял и прицепил новую цепь со здоровенным висячим замком на велосипед фрау Клинцер, причем именно в тот день, когда школьный сторож уехал в гости к сестре в Грац, так что распилить цепь было некому. И вот фрау Клинцер стояла перед велосипедом, ничего не могла поделать и ругалась на весь двор, и даже ее коллеги — Кайль, Вичник, Шляйнцер и Райб — еле сдерживали улыбку, проходя мимо. Конечно, никто не знает, кто это сделал, но в то же время Якоб позаботился о том, чтобы знали все, и благодаря этому весь класс почти забыл, что он еще недавно жил за границей.
Помогло и то, что учитель немецкого, Вичник, в первый же день учебы хорошо отозвался об отце: «„Западный фронт, 1918“ — великий фильм о войне, о немцах, о том, как мы тогда страдали!»