Даниэль Кельман – Светотень (страница 2)
Воздуху мне. Кто все эти люди? О ком он говорит? Наконец он отпускает меня, снимает с крючка охотничью куртку с костяными пуговицами, куртка размером с палатку, накидывает ее, выходит.
Сажусь. Гримерша принимается за работу; спрашивает, как всегда спрашивают гримерши, чем я занимаюсь и о чем будет передача. Никогда они заранее не выясняют, никого в лицо не узнают, вечно у них вопросы.
— Герр Вильцек[5] — режиссер, — говорит молодой человек, который меня привел. Сам он мне представиться не подумал, не умеет нынешняя молодежь себя вести.
Теперь она, конечно, хочет знать, что я снял, и, как всегда, у меня сосет под ложечкой, когда я называю свои жалкие три фильма: «Петер танцует с каждой» с Петером Александером, «Густав и солдаты», тоже с Петером Александером и с Гюнтером Филиппом, и «Шлюк идет домой последним» с какими-то актерами, которых я не помню.
Тут она, разумеется, спрашивает про Петера Александера. Какой он вообще. Она его еще ни разу не гримировала, как ни странно. А ей так хотелось бы познакомиться!
Я рассказываю забавную историю, которую рассказываю всегда. Уже в первый день съемок фильма «Петер танцует с каждой» он весь свой текст знал наизусть. План съемок в последний момент изменился, а одна молодая актриса, фамилию не стану называть, с тех пор она успела прославиться, выучила только реплики, запланированные на первый день, и тут Петер посмотрел на нее и сказал: «Милая барышня, текст — он как лошадь. Знаете, почему?»
Боже, как я выгляжу! В «Тихом вечере» зеркал нет, никто сам не бреется, всех бреет каждое утро санитар Зденек. А тут вдруг: глаза запали, кожа висит мешками, губы потрескались, морщины, серый лысый череп. Пиджак сидит криво, стал широк в плечах, на галстуке пятна, и повязан он плохо, а я не виноват — я давно уже не в состоянии сам повязывать галстук, это тоже делал Зденек. Неужели он не мог хоть раз постараться? Не каждый же день кого-то из нас возят в телестудию! Я закрываю глаза, чтобы не видеть отражения. Что-то шипит, холодный ветер из баллончика овевает мою голову. Зачем это она? Почему? У меня и волос-то почти нет.
— И почему же?
Что такое?
— Почему как лошадь?
Чего она от меня хочет?
— Ладно, — говорит она, подождав. — Готово.
Встаю, колени подгибаются, гримерша и молодой человек ловят меня под локти.
— Не волнуйтесь, — говорит он мне в коридоре. На стенах висят фотографии с автографами: Пауль Хёрбигер, Йоханна Матц, Петер Александер… Его я как-то снимал. — Профессор Конрадс[6] будет задавать только те вопросы, которые мы с вами заранее обсуждали. Расскажете пару старых добрых историй, все будет в порядке. Профессор Конрадс задает исключительно вопросы, предоставленные редакцией. А редакция — это в данном случае я. Он никогда не импровизирует.
— Мне нужно в туалет.
Он смотрит на часы. Розенблатт! Непонятно, откуда, но я, оказывается, знаю его фамилию. Что-то меня в ней беспокоит, не могу понять, что…
Он указывает на дверь.
— Только побыстрее, пожалуйста.
Захожу. Дело трудное: пальцы затекли, плохо чувствуют пряжку на поясе и пуговицу, нелегко спустить брюки, а тут еще и сиденье слишком низко. В довершение всего падает на пол рулон бумаги. Я наклоняюсь, пытаюсь притянуть его к себе, но он укатывается в щель под стенкой кабинки.
Слышу шаги. Кто-то ходит туда-сюда перед дверью, зовет меня: «Герр Вильцек, пора в студию!»
— Да, да!
— У нас прямой эфир!
— Да, сейчас. Сейчас!
Людей перед дверью прибавилось. Звучат взволнованные голоса. Дело, между тем, сделано, но подняться с этого сиденья адски трудно, а потом еще волынка с пуговицей и ремнем. Все приходится делать медленно. Если торопиться, станет только хуже.
Выхожу из кабинки. Передо мной стоят пять мужчин и три женщины. Очевидно, все ждут меня. Женщин-то кто сюда пустил? До чего дошло, ничего святого! Но не успеваю я возмутиться, как меня окружают — кто-то берет под левый локоть, кто-то под правый, кто-то подталкивает в спину, даже руки помыть не дают.
— Передача уже идет, — говорит один.
— Пришлось начать со второго гостя, — говорит другой.
— Входите, и сразу в эфир! — говорит третий.
Открывается стальная дверь, и мы заходим внутрь. Две камеры бесшумно скользят по студии, слышно писклявое посвистывание софитов, с потолка на проводах свисают микрофоны. Центр студии изображает кусочек гостиной: обои в цветочек, пейзажи в золоченых рамах, диван, кресло, чашки с кофе на столе. На диване сидит какой-то здоровый бородач в охотничьей куртке. Рядом с ним стоит человек со знакомым лицом, в «Тихом вечере» его вечно показывают по телевизору, вот только фамилию не могу вспомнить. Он стоит и поет под дребезжащую музыку из динамиков, и время от времени целует при этом кончики собственных пальцев. Меня подталкивают вперед, проводят в обход камер, чуть не спотыкаюсь о кабель, и вот я на диване рядом с бородачом.
Ведущий уже не поет, он говорит обо мне. Ну что за радость, произносит он нараспев, что сегодня в гостях его милый старый друг Франц Вильцек.
При этом мы вовсе не знакомы. Я знаю, я несколько забывчив, но с этим человеком я уж точно никогда не встречался.
Он поворачивается, подходит ко мне, протягивает руку. «Старина Францль!» Первая камера объезжает его кругом, вторая упирается мне в лицо, на ней загорается красная лампочка, и на экране я вижу себя с вымученной улыбкой и жуткими мешками под глазами.
Конрадс его фамилия, вот как! Вспомнил вдруг, Хайнц Конрадс, не так уж плоха моя память. Но мы действительно незнакомы. Я протягиваю ему руку, не поднимаясь с дивана. Его поросячьи глазки загораются злобным огоньком. Ему явно не нравится, что приходится ко мне нагибаться.
Он оборачивается к камере и продолжает говорить обо мне. Все считывает с карточек, но так удивленно, до растерянности задумчиво растягивает слова, будто каждое из них в момент произнесения извлекает из глубин собственного мозга. Режиссер, говорит он, прекрасное веселое кино, сколько оно принесло нам радости! «Густав и солдаты», «Петер танцует с каждой», работал со всеми любимцами публики! На экране показывают фрагмент фильма: Петер Александер поет, прыгает и ухмыляется. Я дружелюбно киваю, хотя вижу, что я не в кадре, красная лампочка горит на другой камере, направленной на Хайнца Конрадса, на экране снова появляется его мучнистое лицо под шлемом белых волос —
Вот и случилось. Что-то не так. Он молчит и смотрит на меня. Загорается лампочка на моей камере, на экране возникает мое лицо. Он успел что-то спросить? На секунду только отвлекся, и вот надо же, именно в этот момент!
Я прислушиваюсь к свистящей, шуршащей электричеством тишине. Потом наугад рассказываю историю об актере Шлюке Баттенберге. История не лишена забавности, и все получается: Хайнц Конрадс целует себе кончики пальцев и восклицает «прелестно!» Бородач рядом со мной смеется и хлопает себя по груди.
— Вы давно друг друга знаете? — спрашивает Хайнц Конрадс.
— Всю жизнь! — говорит незнакомый бородач.
Оба снова смеются. В общем и целом все идет хорошо. Голова моя работает не так, как раньше, но уж с телепередачей как-нибудь справлюсь.
Не дожидаясь следующего вопроса, я рассказываю, как Гюнтер Филипп свалился в воду на съемках фильма «Густав и солдаты». Слабоватая история, без пуанта: ну, упал он в воду, балбес, вытащили его, и весь сказ, но они снова смеются, и тогда я рассказываю лучшую свою байку, мой коронный номер: о молодой актрисе, которая выучила слова только на первый день съемок. И как Петер Александер посмотрел на нее и сказал: «Милая барышня, текст — он как лошадь. Знаете, почему?»
— Ай да Петер, — восклицает мой сосед. — Великий человек!
Я бросаю ему косой взгляд. Идиот! Пусть не перебивает.
— И почему же? — спрашивает ведущий.
— Что почему?
— Как лошадь?
Софиты свистят пронзительно, но в то же время так тихо, что непонятно, правда ли слышишь этот свист. Загорается красная лампочка на камере. Я смотрю на экран и вижу, как качается моя голова.
— Ах да, как лошадь!
Я набираю в легкие воздуха, чтобы закончить историю. Но что-то сбилось с ритма, что-то зацепилось, нужное предложение никак не вытащить на свет. Зато следующее — вот, наготове, так что я проскакиваю нужное и перехожу сразу к следующему, но тут тает и оно. Еще чувствуются контуры, почти удается нащупать его языком. Но слова не желают складываться, и тогда я делаю ошибку — бросаю взгляд на экран. На свое растерянное лицо с открытым ртом. А уж сидя вот так вот напротив себя самого, разделенный надвое, зная, что в эту секунду на тебя смотрит весь пансионат «Тихий вечер», точно потеряешь дар речи.
Ведущий кивает, прижимает к груди руки с карточками, молитвенно возводит взгляд к потолку и восклицает: «Как лошадь! Прелестно!»
Бородач рядом со мной смеется.
— Великолепно! — восклицает ведущий.
В пансионате все, должно быть, помирают от зависти, особенно Франц Кралер и дура Айнцингер. Никак не могу избавиться от этой картинки в голове — как Кралер сидит бледный на стуле и рядом Айнцингер с раскрытым ртом. И тут из-за этой самой картинки снова выходит конфуз. Опять я прослушал вопрос.
— Что-что?
Конрадс смотрит на потолок, вздыхает и читает с карточки: «Франц Вильцек не сразу стал режиссером. До этого он был ассистентом Г. В. Пабста»[7].