реклама
Бургер менюБургер меню

Дана Арнаутова – Ворон и ветвь (страница 49)

18

– Воистину гнездо, – уронил Игнаций. – Гнездо мерзости и порока. Что ж, если вы правы, то одной старой загадкой меньше, брат Арсений. Грель Энидвейт навещал родовой замок и решил отомстить Бринару хотя бы посмертно, лишив законного наследника. Любопытно, Грель – это настоящее имя?

– Представьте себе, никто не помнит, – хмуро откликнулся Каприччиола. – И записей в церковной книге рождений и смертей нет – я проверил. Аккуратно так страница вырезана, а настоятель клянется, что никто этого не заметил. Старого Энидвейта звали Гуго, а вот молодого… Возможно, в геральдических книгах герцогства найдутся следы?

Он развел руками, подчеркивая свое бессилие, и Игнаций вздохнул:

– Жаль. Но вы и без того великолепно поработали, брат Арсений. Когда подходит срок Бринар?

– В начале квинтуса, как она сказала. Иных прямых наследников у барона нет, только она и дети, но вдова клянется, что ноги ее больше не будет в том проклятом месте. Пока что семья в монастыре под присмотром, но я велел обращаться с ними заботливо и со всем возможным бережением…

– Все верно, – кивнул Игнаций. – Благодарю вас за рвение, брат мой, идите отдыхайте. Продолжим завтра, если будет на то воля Света.

– Да будет воля Его, – склонил голову Каприччиола, поднявшись из кресла и почтительно склоняясь над протянутой ему рукой, чтобы поцеловать перстень. Тепло и горячее вино после долгой и трудной дороги явно разморили отца-инквирера, и, хоть он все еще крепко держался на ногах, дальнейший разговор был бы бесполезным и мучительным.

Когда за отцом Арсением закрылась дверь, Игнаций еще немного посидел, собираясь с мыслями, потом снова позвонил в колокольчик и велел вызвать к нему трех курьеров. Торопливо написал запросы в архив инквизиторского капитула герцогства Альбан, в главный столичный архив Инквизиториума и архив Королевского Суда. Во всех трех запросах содержались поручения собрать и в кратчайшее время предоставить все сведения за год 1206-й от Пришествия Света Истинного. Все судебные дела и приговоры, случаи пропажи или убийства служителей церкви или судебной палаты, слухи и сплетни, донесения агентов… Секретность и скорость – высочайшие.

Поворошив угли, Игнаций поставил на решетку ковшик с сургучом. Подумал, не взять ли привезенные Каприччиолой выписки из монастырских хроник – вон пакет на столе. Нет, это вполне подождет до утра. Но где же последний Энидвейт скрывался почти десять лет? Ведь о некроманте Вороне стало известно не так уж давно – года два-три, не больше. А обучение малефика такого уровня требует средств: редких книг, зелий и, главное, наставника. Некроманты же, благодарение Свету Истинному, появляются нечасто. Внутри снова заныло тупой болью подавленного желания и мерзостно-сладкого ужаса…

Отдав запечатанные листы запросов курьерам и велев отправляться немедленно, Игнаций устало опустился в кресло, подумал, что до рассвета еще успеет поспать несколько часов. И что сегодня он похож на рыбака, черпающего сетью в надежде выловить драгоценный улов там, где его может вовсе и не быть. Но пока есть рыбак и сеть – всегда есть и надежда на улов.

Западная часть герцогства Альбан, баронство Бринар, монастырь святого Матилина

29-й день ундецимуса, год 1218-й от Пришествия Света Истинного

Под окном снова завыла собака. Глупая мелкая пустолайка уже три ночи будила Женевьеву сначала тоненьким поскуливаньем, потом принималась подвывать все громче и тоскливее, пока не срывалась в отчаянное рыдание. Ей откликался басовитый лай матерого кобеля, сторожившего монастырскую конюшню, тому – рыжая шавка отца-настоятеля, и начинался обычный ночной перелай. Только вот… Первая собака все-таки не лаяла, а выла. И Женевьева лежала в постели, сжимая пальцы в кулаки и снова разжимая их. Ей хотелось встать, выйти из щедро натопленной кельи в ледяную ночную тьму и… Сделать что? Она и сама не знала. Собака не виновата, что вещует несчастье. А может, и не будет ничего плохого? Дурная псинка, совсем молоденькая – Женевьева видела ее днем: серая остроносая сучка грелась на скупом осеннем солнце, выкусывала блох из тощей шубки. Откуда такой что-то знать?

Так она уговаривала себя уже четвертую ночь подряд. И в прошлые ночи это вполне удавалось, а потом она засыпала тревожным – но вовсе не из-за глупой приметы – сном. Просто Энни так и не переставала кашлять, и с каждым днем ее кашель становился все более хриплым и надсадным, а при вдохе в груди что-то клокотало и скрипело. Пожилой монах-травник, пользовавший ее, приносил темные сладковатые и светлые горькие настои, заставлял пить растопленный в молоке жир и есть мед прямо из сот, жуя и сплевывая комочки рыже-серого воска. Энни слушалась беспрекословно: пила, жевала, подставляла грудь под растирания все тем же жиром и огненной мазью из драгоценного перца, от которой даже у Женевьевы горели ладони. После мази у Энни из глаз лились слезы, но она мужественно терпела и даже пыталась уверять, что ей не больно, нет, вот совсем-совсем не больно – вы только быстрее помойте руки, матушка…

И Женевьева улыбалась вместе со своей бедной храброй девочкой, хотя хотелось плакать и в бессилии колотить руками в стены кельи, спрашивая неизвестно у кого: «За что? Почему и за что это ей, моей дочери, такой доброй и благочестивой, послушной и любящей?»

Потом она вытирала навернувшиеся на глаза горячие капли и опять шла к постели Энни или в келью Эрека, где поджидала новая боль, совсем иная. Эрек… Он уходил от нее, отдалялся, и временами Женевьева ловила себя на странной и кощунственной мысли: точно ли этот долговязый рыжий отрок, почти юноша, – ее сын? Это было глупо и страшно – думать так, но что-то рвалось между ними, натягиваясь до предела, и потом лопалось, наотмашь хлеща и без того израненную душу. А Эрек смотрел на нее исподлобья, улыбался холодно и вежливо, пока она не знала, что сказать и сделать, лишь бы он поверил, что она любит его и будет любить всегда. Злого, чужого, холодного… Лишь бы у него все было, как надо ему. Хоть так…

Женевьева с трудом поднялась, укутавшись в теплую шерстяную пелерину поверх ночной рубашки. Хоть отец-настоятель и не скупился теперь ни на дрова, ни на вкусную обильную еду, ни на лекарства, она все никак не могла забыть холод той подземной кельи, будто тот въелся в ее плоть. И постоянно мерзла, вздрагивала от резких звуков, оглядывалась, оставаясь в комнате одна, словно кто-то смотрел ей в спину.

Подойдя к очагу, она поворошила угли, погрела над ними пальцы. Стоять на каменном полу было зябко даже в меховых тапочках, которые прислал все тот же ставший необычайно любезным отец Ансилий. И Женевьева снова легла, изнывая от противного озноба и желания двигаться в постели, ворочаться с боку на бок на согретых грелкой простынях. В животе толкнулся ребенок. Женевьева положила теплую ладонь на живот, почесала зудящую кожу. Для пятого месяца живот у нее был уже немаленьким, и ребенок толкался все чувствительнее, иногда наподдавая ножкой так, что где-то внутри отдавалось резкой болью. Это, наверное, неправильно, ведь с Энни и Эреком так не было. Да, они были беспокойными, устраивая внутри нее настоящие турниры, но боли – болей не было, да еще на таком раннем сроке.

А впрочем, с этим ребенком все было неправильно. Вот и сейчас… Снова взвыла под окном собака и тут же, истошно взвизгнув, умолкла, словно кто-то пнул ее. Наверное, не одну Женевьеву замучила. И тут же ребенок забился внутри, а Женевьева почувствовала тяжелую дурноту.

– Ох, маленький, – прошептала она в отчаянии, понимая, что и в этот раз не удержит съеденный ужин – вон стоит в углу лохань, и хоть бы день ей остаться пустой! – Не надо, маленький, тише… Ты же еще совсем малыш, а бьешься как истинный воин. Но я же твоя мать, зачем воевать со мною? А может, ты девочка? Тем более надо вести себя пристойно. Тиш-ш-ше…

Уговаривая маленького драчуна или драчунью, она осторожно и ласково гладила живот, и ребенок, будто послушавшись, толкнулся снова, но уже почти без боли, разве что ноги и поясницу свело судорогой от напряжения, но это ничего, это боль знакомая, у нее и со старшими так было.

Старшие… Думать так о тех, кто всегда был единственным и главным, Женевьеве оказалось странно, но приятно. Ничего, она потерпит, родит – и все будет хорошо…

– Матушка?

Дверь скрипнула почти одновременно с едва слышным голосом, и Женевьева вскинулась: это было совсем как в Молле, когда Эрека одно время мучили дурные сны и он, проснувшись среди ночи в слезах, бежал к ним с мужем в спальню, несмотря на кудахчущих служанок и няню.

И точно, это был Эрек. Выросший с тех пор почти вровень с ней, но все такой же встрепанный, только скользнул он в полуприкрытую дверь тихонько и тщательно затворил ее за собой. Женевьева, сев на кровати, посмотрела на него испуганно. Эрек присел на кровать, глядя на нее исподлобья, потом подтянул ноги, обнял колени, положив на них подбородок. В свете лампы, горящей у изголовья, его лицо было осунувшимся, почти больным.

– Что случилось, Эрре? – спросила Женевьева, думая, не отшатнется ли этот новый Эрек, пугливый, как дикий зверек, если она протянет руку погладить его по волосам.

– Вы им верите, матушка? – звонким ломающимся голосом спросил Эрек.