Дамир Янсуфин – Тени Гнилых Топей. Клятва чёрного хана (страница 3)
Угрюм махнул рукой и поднялся.
— Собирайтесь, — буркнул он. — Идём за лосем. А о тартарах пока не думайте. Успеем ещё наглотаться ими. Вся жизнь впереди.
И мужчины, угрюмые и злые, разошлись по землянкам готовить жалкое оружие. Никто из них не знал, что далеко на юге, в горячих песках, судьба уже готовила им новое испытание. Что скоро в их глухие болота придут не за данью. А за душами.
Но пока над топями висел туман, и старый Урман-Ата равнодушно взирал пустыми глазницами на своих детей, обречённых на дикость и вымирание.
Глава 3. Железный кулак
Весна в том году окончательно сломала хребет зиме. Снег сошёл даже в самых глухих оврагах, обнажив прошлогоднюю гниль, а небо над Гнилыми Топями затянуло ровной серой пеленой, из которой моросил мелкий, противный дождь. Дороги, и без того едва проходимые, превратились в месиво из грязи и болотной жижи. В такое время даже самый отчаянный купец не сунулся бы в эти края.
Но сборщики дани — не купцы. Они — государевы люди.
Сыбыры в Корте почуяли их приближение задолго до того, как увидели. Собаки, тощие и вечно голодные, вдруг зашлись лаем, но как-то не по-обычному — не с азартом, а с подвыванием, словно чуя хищника. Птицы смолкли. Даже вездесущие комары, только-только начавшие просыпаться после зимы, будто попрятались.
Старый Угрюм, сидевший у порога своей землянки и чинивший сеть, замер. Его узловатые пальцы, скрюченные годами, сжали верёвку так, что костяшки побелели. Он поднял голову и втянул ноздрями сырой воздух, словно старый волк, чующий дым лесного пожара.
— Идут, — сказал он глухо, ни к кому не обращаясь.
Бирюк, сидевший рядом на корточках и точивший свой жалкий охотничий нож — даже не из железа, а из кости с вставленным вдоль лезвия куском кремня — медленно поднял голову. Его глаза, всегда пустые и безразличные, на мгновение полыхнули страхом. Страхом, смешанным с ненавистью.
— Много? — спросил он.
Угрюм не ответил. Он уже поднимался на ноги, и лицо его становилось твёрдым, как та самая болотная сосна, из которой был вырезан Урман-Ата.
— Палки! — рявкнул он на весь Корт. — Камни! Баб и детей — в землянки!
Поселение мгновенно ожило, но не радостной суетой, а той злой, лихорадочной спешкой, какая бывает в муравейнике, в который ткнули палкой. Мужчины хватались за что попало: суковатые дубины, камни, сложенные у входа в частокол, ржавые, ещё дедовские копья с каменными наконечниками. Женщины с визгом загоняли детей в землянки, прикрывая входы плетёными щитами. Ульпа, та самая крикливая баба, уже тащила откуда-то мешок с речной галькой — для пращей. Лицо её было перекошено злобой.
— Не дадим! — визжала она. — Хватит! В прошлый раз ушли без мехов, и сейчас уйдут!
Кое-кто из молодых парней, ещё помнивших прошлогодний «подвиг», одобрительно загалдел. Им казалось, что всё повторится: придут несколько измученных дорогой сборщиков, увидят ощетинившийся Корт и отступят. Глупые, они ещё не видели того, что увидел Угрюм.
А Угрюм уже видел. И от этого зрелища его старое сердце, бившееся в груди ровно и гулко уже семь десятков зим, пропустило удар.
Из тумана, стелившегося над болотом, выехал первый всадник. За ним — второй. Третий. Десятый. Двадцатый.
Это был не жалкий отряд из трёх усталых сборщиков на тощих клячах. Это был военный разъезд. Всадники в добротных кожаных доспехах с нашитыми стальными пластинами, в остроконечных тартарских шлемах, восседали на рослых, сытых конях. Кони фыркали, били копытами в грязь, и от их силы и мощи веяло чем-то нездешним, пугающим. Но самое страшное было не в конях и не в доспехах.
Самое страшное висело у каждого всадника на боку или было перекинуто через седло. Длинные, тускло блестящие сталью мечи. Сабли, каких сыбыры никогда не видели — изогнутые, хищные, способные перерубить человека надвое. А у троих, ехавших впереди, были ещё и ружья — те самые «огненные палки», о которых в Корте рассказывали шёпотом и только по ночам. Короткие стволы смотрели в небо, но даже в этом было обещание смерти. Смерти на расстоянии. Смерти, против которой бессильны и дубина, и камень, и злоба.
Сыбыры, ещё минуту назад готовые драться, замерли. Кто-то выронил дубину, и она глухо шлёпнулась в грязь. Кто-то попятился, споткнулся и упал. Даже Ульпа замолчала, разинув рот. Мешок с галькой выпал из её ослабевших пальцев.
Всадники остановились у входа в Корт, прямо перед идолом Урман-Аты. Кони, почуяв запах крови у подножия истукана, нервно захрапели. Вперёд выехал главный. Он был не в доспехах, а в добротном кафтане из синего сукна, расшитом серебряным позументом. На поясе висела сабля в ножнах, украшенных самоцветами. На пальце — перстень с печатью. Лицо у него было сытое, гладкое, с аккуратно подстриженной рыжеватой бородой и холодными серыми глазами, в которых читалось не презрение даже, а скука. Человек, привыкший к тому, что перед ним трепещут.
Это был Алхаз, старший сборщик дани Тобольского наместничества.
Он смотрел на сыбырр сверху вниз, как смотрят на блохастых собак, забежавших в чистую горницу. Его взгляд скользнул по жалким дубинам, по камням, по дрожащему от страха и гнева Угрюму, и на тонких губах Алхаза заиграла усмешка.
— Ну-ну, — протянул он, и голос его был как масло: скользкий, обволакивающий, но почему-то вызывающий дрожь. — Значит, опять драться? Вас жизнь ничему не учит, дикари.
Никто из сыбыр не ответил. Угрюм стоял, вцепившись в свою дубину так, что ногти впились в дерево. Бирюк, притаившийся за его спиной, глухо зарычал — тихо, по-звериному.
Алхаз вздохнул, словно усталый учитель, вынужденный в сотый раз объяснять прописную истину. Он обернулся к одному из всадников с ружьём и небрежно кивнул.
Всадник спокойно, даже лениво поднял ружьё, прицелился куда-то поверх голов толпы и спустил курок.
Грохот ударил по ушам, как гром среди ясного неба. Огненная вспышка, облачко вонючего дыма — и ветка старой берёзы, что росла на краю Корта, разлетелась в щепки. Птицы, до того прятавшиеся, с диким криком взмыли в небо. Несколько сыбыр упали на колени, закрывая головы руками. Кто-то из женщин в землянке истошно закричал.
Алхаз поморщился, словно от слишком громкого звука, и помахал рукой перед лицом, разгоняя дым.
— Вот видите, — сказал он тем же скучающим тоном. — Это было предупреждение. Следующий заряд полетит в кого-нибудь из вас. Мне всё равно в кого. Вы тут все на одно лицо.
Он спешился, аккуратно, чтобы не запачкать сапоги в грязи, перешагнул через лужу и подошёл ближе. Сыбыры расступились перед ним, как болотная жижа расступается перед брошенным камнем.
— Значит так, — Алхаз оглядел собравшихся, и усмешка снова тронула его губы. — Дань. Мехами, мясом, шкурами. Всё как обычно. Но сегодня вы заплатите вдвойне.
— За что? — вырвалось у Угрюма. Голос его дрожал, но он стоял прямо, глядя сборщику в глаза.
— За дерзость, — отрезал Алхаз. — За прошлый раз. За то, что моих людей грязью забросали. Думали, мы не вернёмся? Думали, Великая Тартария забудет ваше крысиное гнездо? Нет. Мы помним всё. Мы считаем каждую шкурку и каждое оскорбление. А вы сейчас в долгу.
Он сделал паузу, наслаждаясь их унижением. А затем, словно что-то вспомнив, хлопнул себя по лбу и рассмеялся — негромко, но очень обидно.
— Ах да! — он театрально развёл руками. — Вы же тут сидите в своём болоте и ничего не знаете! Эх, сыбыры, сыбыры... Мы тут Монголию завоевали! Каракорум восстанавливаем! Тот самый Каракорум, великую столицу, откуда когда-то ваши далёкие предки, может, и вышли. Наш царь, Великий Уриэль Септим, торгует с Китаем! С Московией! С Османской империей! Корабли по Иртышу ходят, караваны в Бухару идут! В Тобольске — храмы каменные, базары, каких вы и во сне не видели. А вы... — он обвёл рукой их жалкие землянки, покосившийся частокол, идола с кровавыми губами, и лицо его исказила гримаса брезгливости. — А вы живёте как дикари. Как звери в норах.
Сыбыры слушали его, и внутри у них что-то переворачивалось. Не только страх. Зависть. Жгучая, чёрная, как болотная вода, зависть. Они смотрели на его чистый кафтан, на блестящую саблю, на сытых коней, и представляли тот неведомый, сказочный мир, о котором он говорил. Мир, где есть каменные дома, где не надо дрожать от холода в землянке, где еда не достаётся ценой жизни. Мир, от которого они были отрезаны навсегда.
Угрюм, стоявший ближе всех, стиснул зубы так, что они скрипнули. Его глаза, устремлённые на Алхаза, горели ненавистью. Но он молчал. А что он мог сказать?
Алхаз заметил этот взгляд и, казалось, развеселился ещё больше. Он подошёл почти вплотную к идолу Урман-Аты, с любопытством оглядел его, ткнул носком сапога в череп какого-то мелкого зверька, лежавший у подножия.
— А это что за уродец? — поинтересовался он небрежно. — Ваш бог?
— Урман-Ата, — глухо ответил Угрюм. — Отец Леса. Не тронь. Не твоего ума дело.
— Не моего ума? — переспросил Алхаз, и в его голосе зазвенела сталь. — Ах ты, старая плесень... Ты хоть понимаешь, с кем разговариваешь? У нас в Тартарии, — он повысил голос, чтобы слышали все, — живут и христиане, и мусульмане. У нас есть храмы и мечети. У нас есть священники и муллы, которые несут людям истинную веру. А вы тут поклоняетесь деревяшке с волчьими зубами! Почему вы не принимаете нормальную веру? Почему живёте как скоты?