Дамир Янсуфин – Ганс безумец на крыше Потсдама (страница 7)
За соседним столом другой рассказчик, пекарь, разбиравшийся в политике не лучше, чем в астрономии, разносил уже собственную версию:
— Этот Ганс — он не безумец вовсе! Это переодетый принц! Из какого-то шведского рода! Или даже из французского! Его специально подослали, чтобы спасти Пруссию от разорения! Вы слышали, что он сказал про пуговицы? Что мы покупаем пуговицы у врагов! И король не знал! А Ганс знает!
В лавке ткача на Рыночной улице старый мастер, всю жизнь кланявшийся цеховым старшинам, вдруг расправил плечи и сказал своим подмастерьям:
— Слыхали? Какой-то переплётчик сказал королю, что нам нужны свои ткацкие фабрики. Наши! В Силезии! И король слушал! Может, хоть теперь мы не будем покупать сукно у саксонцев...
В доме бургомистра, где собрались отцы города, царила паника.
— Это возмутительно! — кипятился глава гильдии купцов. — Какой-то оборванец, безумец, смутьян — и он смеет давать советы королю? А мы? Мы, почтенные люди, платящие налоги и содержащие город?!
— Говорят, он предложил создать Высший Индустриальный Совет, — мрачно заметил другой. — И налог на безделье.
— Это конец! — простонал кто-то. — Конец нашему влиянию. Конец нашим привилегиям.
А в бедных кварталах, в тех самых, где ютились подёнщики, прачки и бывшие солдаты, сплетни звучали иначе. Там женщины, стирая бельё в лоханях, перешёптывались:
— Слыхали про Ганса? Говорят, он из наших. Из простых. И он сказал королю правду. Всю правду — про налоги, про цены, про то, что мы живём хуже собак при дворце!
— И что король? — спрашивали соседки, затаив дыхание.
— А король... говорят, король слушал. И поселил его во дворце. И назвал своим советником. Может, теперь что-то изменится...
Слухи ползли, ветвились, обрастали невероятными подробностями. Кто-то говорил, что Ганс на самом деле — ангел, посланный с небес, чтобы вразумить короля. Кто-то — что он бывший профессор из Галле, сошедший с ума от чтения запрещённых книг. Кто-то — что он вовсе не переплётчик, а тайный сын самого Фридриха Вильгельма, покойного короля-солдата, и что он вернулся, чтобы вернуть Пруссии былое величие.
И в центре всех этих слухов, в одном из гостевых покоев Сан-Суси, на чистых простынях, пахнущих лавандой, лежал избитый, забинтованный, но абсолютно счастливый Ганс Фогельзанг. Он смотрел в потолок, украшенный лепниной, и улыбался.
Он знал, что завтрашний день изменит всё. Или убьёт его. Или вознесёт. Но впервые за долгое время он чувствовал, что его слова — те самые, что рождались в тишине переплётной мастерской при свете свечи, — были услышаны. Не толпой. Не стражниками. А королём.
И это было только начало.
Сцена одиннадцатая: Кабинет короля
Стены, обшитые тёмными деревянными панелями, были голы. Никаких гобеленов с мифологическими сценами, никаких портретов предков в золочёных рамах — лишь большая карта Европы, занимавшая целую стену, да несколько книжных шкафов, набитых потрёпанными томами на французском, немецком и латыни. В углу, на простом дубовом столике, стоял глобус — видавший виды, с потёртыми боками и выцветшими от времени континентами.
Письменный стол короля был завален бумагами, чернильницами, перьями и раскрытыми фолиантами. Никакой роскоши — только порядок, только работа. Рядом, на отдельной подставке, лежала флейта — единственная вещь в комнате, говорившая о том, что её хозяин иногда позволяет себе отдых.
Окна выходили на террасу с виноградниками, и утренний свет, пробивавшийся сквозь них, заливал кабинет холодным, ясным сиянием. В камине потрескивали дрова — весна в этом году выдалась прохладной.
Вокруг стола, образуя полукруг, расположились пятеро советников. Они сидели на жёстких стульях с прямыми спинками — Фридрих принципиально не держал в кабинете мягкой мебели, считая, что комфорт усыпляет мысль. Каждый из этих людей был по-своему значителен, и каждый смотрел на вошедшего Ганса с особенной, тщательно скрываемой враждебностью.
Первый — барон фон Штайн, министр финансов, сухой и желчный старик с крючковатым носом и вечно поджатыми губами. Его пальцы, унизанные перстнями, нервно постукивали по подлокотнику. Именно его ведомству грозили реформы безумца, и именно он больше всех терял в случае перемен.
Второй — граф фон Шуленбург, военный министр, грузный мужчина с багровым лицом и седыми усами, свисавшими до самого подбородка. Он смотрел на Ганса с откровенным презрением, как смотрит боевой генерал на штатского, осмелившегося рассуждать о пушках. Его мундир был застёгнут на все пуговицы, а на груди красовался орден — один-единственный, но за настоящую доблесть.
Третий — барон фон Гляйхен, уже знакомый нам советник по особым поручениям. Он единственный, кто смотрел на Ганса с интересом, а не с враждой. Его серые глаза, умные и проницательные, внимательно изучали вчерашнего безумца. Он сидел чуть поодаль от остальных, словно подчёркивая свою независимость.
Четвёртый — епископ фон Калькштейн, представитель церкви, полный, рыхлый человек с маслянистым взглядом и вечной полуулыбкой, которая никогда не достигала глаз. Он был здесь скорее для вида, как напоминание о союзе трона и алтаря, но в государственные дела вмешивался редко — разве что когда затрагивались церковные земли и доходы.
Пятый — тайный секретарь, герр Мюллер, маленький, неприметный человечек в сером сюртуке, с чернильными пятнами на пальцах и бегающим взглядом. Он ничего не решал, но записывал каждое слово, каждую интонацию, каждый вздох — и его протоколы потом ложились на стол королю.
И вот в эту компанию, пропитанную властью, интригами и десятилетиями придворной жизни, вошёл Ганс Фогельзанг.
Он преобразился. Грязные лохмотья исчезли — теперь на нём был простой, но добротный камзол тёмно-зелёного сукна, белая рубашка и скромный шейный платок. Волосы, ещё вчера торчавшие во все стороны, как солома из пугала, были аккуратно причёсаны и собраны в недлинный хвост. Его отмыли, побрили, перевязали раны — и теперь он выглядел не как безумец с крыши, а как... странно. Как человек, который мог бы сидеть за этим столом. Почти.
Но лицо — лицо по-прежнему хранило следы вчерашних побоев. Огромный синяк на скуле, переходящий из фиолетового в жёлто-зелёный, рассечённая губа, заплывший глаз, который теперь чуть приоткрылся, но всё ещё напоминал о дубинке Курта. Эти отметины странным образом контрастировали с новой одеждой, и в этом контрасте было что-то глубоко неправильное, что-то, от чего советники невольно отводили взгляды.
Фридрих сидел за столом, откинувшись в своём кресле — единственном кресле в комнате с мягкой обивкой. Он был без парика, в простом синем мундире, и выглядел отдохнувшим. Его глаза, ещё вчера тусклые, сегодня светились тем особенным, опасным блеском, который бывает у игрока перед большой ставкой.
Когда Ганс остановился в центре кабинета, король окинул его долгим, оценивающим взглядом и чуть усмехнулся.
— Ну, как самочувствие? — спросил он, и в его голосе звучала странная смесь участия и сарказма. — Мои лекари, надеюсь, не окончательно тебя залечили?
Ганс чуть склонил голову. Движение было почти вежливым, но в глазах горел всё тот же, уже знакомый королю, неугасимый огонь.
— Самочувствие, — ответил он, обводя взглядом собравшихся, — нормально. Но не так, как у государства.
Советники переглянулись. Барон фон Штайн нахмурился ещё сильнее. Граф фон Шуленбург хмыкнул в усы. Епископ перестал улыбаться.
— У государства, — продолжил Ганс, делая шаг вперёд, — самочувствие гораздо хуже моего. У меня — синяки. А у Пруссии — переломы. И я здесь не для того, чтобы говорить о своих болячках.
Он выдержал паузу, глядя прямо на короля, и вдруг — так же просто, как вчера, — сказал:
— Я не зря тебя критиковал. И моя критика оправдана полностью.
По кабинету пронёсся единый вздох ужаса. «Тебя». Он сказал «тебя». Не «Ваше Величество». Не «мой король». Не «государь». Просто — «тебя». Обратился к Фридриху II, победителю трёх войн, монарху, перед которым трепетала Европа, как к равному. Как к соседу по лавке. Как к приятелю в таверне.
Этого не мог вынести никто.
Первым взорвался граф фон Шуленбург. Он с грохотом поднялся со стула — старый вояка, чьё лицо побагровело так, что шрам на лбу стал почти незаметен на общем багровом фоне.
— Как ты смеешь?! — взревел он, и его голос, привыкший перекрывать грохот канонады, заставил задрожать стёкла в окнах. — Как ты смеешь говорить с королём на «ты», презренный червь?! Ты, вчерашний бродяга, уличный крикун, смутьян, который должен был болтаться на виселице, а не стоять в этом кабинете! Ты забылся! Ты...
— Граф, — тихо произнёс Фридрих, но в этой тишине было больше власти, чем в крике генерала.
Шуленбург осёкся на полуслове, словно налетел на невидимую стену.
Король медленно перевёл взгляд с генерала на Ганса. В его глазах плясали бесенята — Фридрих явно наслаждался происходящим.
— Оставьте его, граф, — сказал он, и в голосе его зазвучала та самая, знаменитая язвительность, которой боялись больше, чем пушек. — Этот человек вчера назвал меня коротышкой с фальшивой флейтой, сравнил мою армию с мясорубкой, а мой двор — со стаей павианов. После всего этого его «ты» звучит почти как комплимент.