Дамир Янсуфин – Чудо на костре (страница 2)
— Ты... — голос его сорвался, он прокашлялся и заговорил тише, но с нажимом, — ты так говоришь, что и не понять. Звезды ползут, истина не стоит на месте... Звучит-то красиво, Генрих, но вслушайся в себя! Как будто какая ересь, прости Господи. Я не понимаю. Ты говоришь загадками, а времена нынче такие, что за загадки и на дыбу угодить недолго. Ты уж прости, но я тебя знаю три года, а все равно порой не разберу — мудрец ты или безумец, а может, и вовсе кто похуже.
Он замолчал, тяжело дыша, точно сам испугался собственной прямоты. Пальцы его нервно теребили край перчатки, лежащей на столе. В глазах читалась не враждебность — скорее страх пополам с искренней заботой. Так глядит человек, который боится за друга, шагнувшего, по его разумению, слишком близко к краю пропасти, куда честному христианину заглядывать не следует.
Может все-таки сбросишь эти труды, а то сейчас осень нужно готовится к зиме, говорит максимльян
Генрих выслушал его, не перебивая, и, когда Максимильян умолк, устало потер переносицу двумя пальцами. Снаружи, за стеной таверны, завывал ветер — холодный, ноябрьский, перебирающий черепицу на крыше, словно старуха четки. От этого звука, привычного и тоскливого, в груди поселилось неясное предчувствие долгой, суровой зимы.
Он вздохнул. Нейросеть внутри него бесстрастно выдала прогноз: малый ледниковый период, аномальные холода, неурожаи, голодные бунты в германских землях в ближайшие десятилетия. Но изложить это на языке, доступном Максимильяну и не пахнущем костром, можно было лишь одним способом — языком простой житейской мудрости.
— Возможно, ты прав, — произнес он негромко и закрыл томик аль-Фергани. Ветхий переплет щелкнул, будто захлопнулся маленький сундук с драгоценностями, которые пока некому показывать. — Осень есть осень, и зима не спросит, дочитал ли ты главу о предварении равноденствий. Она спросит, полны ли твои закрома.
Он обвел взглядом таверну: очаг, сардельки, подмастерьев, что уже дошли до той степени опьянения, когда спор становится братским, а не злым. Усмехнулся краешком губ. Тепло, пища, крыша над головой — вот она, вечная математика выживания, перед которой меркнут все трактаты.
— Ты говоришь дельно, Максимильян. Зима в этом году будет долгой. Очень долгой и студеной — помяни мое слово. Я смотрел на закаты, на то, как рано улетели гуси, на толщину скорлупы у орехов в роще за городской стеной. Все указывает на одно. Так что... — он пододвинул книгу на край стола, словно отодвигая соблазн углубиться в чтение, — труды подождут. А вот дрова, вяленое мясо и теплая обувь — нет.
Он допил пиво и поднялся, набрасывая на плечи плащ — темно-серый, добротный, но видавший виды.
— У меня в лавке завалялась хорошая овчина. И соль я закупил с запасом еще в сентябре, когда цена была низкой. Если тебе что-то нужно, говори сейчас. Зимой делиться будет поздно — каждый будет дрожать за свое.
Он посмотрел на Максимильяна прямо, без прежней отстраненности, и в этот миг выглядел уже не книжным червем, не толкователем сфер, а просто человеком, прожившим достаточно, чтобы знать: от голода и холода не спасают ни молитвы, ни астролябии, ни тайные знания восьми грядущих столетий. Спасают только предусмотрительность да добрый товарищ, с которым эту предусмотрительность можно разделить.
Максимильян поднялся следом, одернул плащ и на мгновение задержал ладонь на плече Генриха — жест, какой позволяют себе только старые друзья или люди, искренне обеспокоенные чужой душой. Рука у него была холодная, пальцы чуть подрагивали, но пожатие вышло твердым.
— Хорошо, — сказал он и выдержал паузу, вглядываясь Генриху в лицо, будто пытаясь прочесть там что-то, скрытое от посторонних глаз. — Я рад, что ты меня услышал. И за овчину спасибо — загляну к тебе в лавку завтра, перед обедней.
Он уже повернулся было уходить, запахнув воротник от сквозняка, но остановился. Поколебался мгновение и, понизив голос до едва различимого шепота, добавил:
— Но ты... будь осторожнее с этими догмами, Генрих. Я человек простой, звездных премудростей не разумею, но слухи по городу ходят быстро. Ты говоришь о колесах, которые вертятся двадцать шесть тысяч лет, а чье-нибудь ухо услышит «ересь» и «Птолемея-нехристя». Тебе это надо? Доминиканцы из монастыря Святого Креста нынче рьяны не в меру — ищут, за что ухватиться. А у тебя язык остер и мысли смелы. Вот я и прошу: окуратнее. Не ради меня — ради себя.
Он перекрестился мелко, почти незаметно, и шагнул к выходу. У самой двери еще раз обернулся, и в тусклом свете очажной решетки его лицо показалось старше своих лет — лицо человека, который боится не столько за тело, сколько за бессмертную душу друга.
— До завтра, Книжник.
Дверь скрипнула, впустила холодную струю воздуха и захлопнулась. Генрих остался один у пустого стола. Свеча чадила, кружка опустела, а ветер за стеной выводил свою бесконечную осеннюю ноту — низкую, тягучую, точно сама земля стонала в предчувствии зимы.
Ганновер, Рыночная площадь, 11 ноября 1399 года, около полудня
Колокол церкви Святого Георга отбил полдень — двенадцать мерных, тяжелых ударов, расплывавшихся в сыром воздухе, точно круги по воде. День Святого Мартина выдался пасмурным, но без дождя; низкое небо висело над городом, как войлочная попона, и под этим небом краски ганноверской осени казались приглушенными, почти монохромными: серый булыжник, серые фахверковые фасады, серые лица прохожих.
Генрих вышел из своей лавки у Кожевенного моста еще затемно, но дела задержали: сперва заглянул булочник Гюнтер, просивший составить прошение в гильдию, затем явилась вдова-суконщица с тяжбой о наследстве. К полудню он освободился и теперь шел через Рыночную площадь, направляясь к собору, где рассчитывал встретить Максимильяна. В левой руке он нес сверток с овчиной, перевязанный бечевкой, в правой сжимал посох — не столько для опоры, сколько по привычке: железный наконечник звонко цокал по камням, разгоняя зазевавшихся голубей.
Площадь жила своей обыденной жизнью. У фонтана Святого Мартина, построенного еще при деде нынешнего бургомистра, толпились торговки с корзинами сушеных яблок и поздней репы. Мясник в залитом кровью фартуке разрубал свиную тушу прямо на телеге. Два ландскнехта в мятых шляпах с перьями играли в кости на ступенях ратуши, не обращая внимания на неодобрительные взгляды проходящих мимо монахов.
Но главное действо разворачивалось у северного портала церкви Святого Георга, где на перевернутой пивной бочке, словно на кафедре, стоял человек в черной сутане. И голос его — зычный, поставленный, привыкший перекрывать и колокольный звон, и рыночный гвалт, — разносился над площадью, точно удары бича.
— …ибо сказано в Писании: «не хлебом единым жив человек, но всяким словом, исходящим из уст Господа»! — гремел проповедник, простирая тощую, обтянутую пергаментной кожей длань к серому небу. — Но чем воздадим мы Господу за слово Его, а? Чем возблагодарим Святую Матерь Церковь, что ведет нас, слепых агнцев, по пути спасения? Не словами, о нет! Слова — ветер. Молитвой? Молитва — хорошо, но достаточно ли? Я спрашиваю вас, добрые христиане Ганновера: достаточно ли одной молитвы?!
Толпа, собравшаяся у бочки, насчитывала уже полсотни душ — больше женщин в темных платках, несколько стариков, пара ремесленников, отвлекшихся от работы, и целая стайка оборванных детей, которым зрелище заменяло театр. Они глядели во все глаза. Проповедник был им знаком — то не местный священник, а заезжий доминиканец, из тех, что странствуют от города к городу, разжигая благочестие, а заодно и мошну. Лицо его, острое и костистое, хранило печать того особого, голодного аскетизма, который впечатляет толпу куда сильнее, чем сытое довольство приходского пастыря.
Генрих остановился поодаль, под аркадой суконного ряда. Прислонился плечом к деревянному столбу и стал слушать — без страха, но с тем холодным профессиональным интересом, с каким врач наблюдает симптомы давно известной болезни.
— Так слушайте же меня, чада Господни, и да войдут слова мои в сердца ваши! — проповедник сделал театральную паузу, обвел толпу горящими глазами и возвысил голос до крика. — Господь видит каждую лепту, опущенную в церковную кружку! Господь записывает в Книгу Жизни каждого, кто не поскупился на украшение Его дома! Ибо церковь — не просто камни и витражи, но врата в Царствие Небесное! И врата эти, добрые люди, надобно содержать в чистоте! Золото на алтаре — это не золото, это любовь ваша, вознесенная к престолу Всевышнего!
Он выхватил откуда-то из складок сутаны небольшой деревянный ящичек с прорезью в крышке и потряс им в воздухе. Внутри что-то сиротливо звякнуло — пфенниг, от силы два.
— Кто любит Господа — да опустит монету! Кто любит Святую Церковь — да опустит две! Кто печется о спасении своей бессмертной души — да не поскупится, ибо скупой в земной жизни унаследует не райские кущи, но геенну огненную! Скупой — брат Иуде, предавшему Спасителя за тридцать сребреников! Помните об этом, люди Ганновера, когда рука ваша тянется к кошельку и сатана нашептывает вам: «побереги, пригодится»! Не слушайте сатану! Слушайте Господа и Церковь Его!
Он спрыгнул с бочки, легкий и пружинистый, как кузнечик, и пошел вдоль толпы, выставив ящичек далеко вперед, заглядывая в лица — сперва жалостливо, потом требовательно, потом почти угрожающе.