18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Далияч Трускиновская – Подметный манифест (страница 92)

18

- Господи, помилуй мою душу грешную, - пробормотал Демка и тут же зашептал, возведя глаза к потолку храма: - Ты все, что проведал, запиши и завтра передай мне, сможешь?

- Уж записал, - шепнул Устин. - Не знаю, сегодня выпустили помолиться, выпустят ли завтра - неведомо.

- А где окошко твоей кельи? Которое от угла?

Устин даже не знал, что ответить: ему и в ум не всходило считать снаружи келейные окошки.

- Помолясь, вставай и иди прочь, не озираясь, - шепотом велел Демка. - Как окажешься в келье, сиди и слушай. Запою тверским ямщиком - высунься в окошко. Потом что записал - сверни туго, в тряпицу увяжи, выбрось… Все, пошел…

Устин никак не мог взять в толк - что за тверские ямщики, как поют?

Он молился блаженной, шевеля губами, но при этом почему-то пытался вспомнить пение соловья, слышанного когда-то давно, и вместо пения память подсовывала какую-то девку, по ту сторону забора объяснявшую незримому парню, что замуж за него не пойдет, причем наивный Устин так и не понял, отчего вдруг их голоса прекратились, а соловьиным музыкальным упражнениям сопутствовало громкое дыхание.

Демка и Харитон ушли, а Устин продолжал сражаться с собой, пока отец Аффоний не положил руку ему на плечо.

- Пойдем, чадо. Потрудись еще малость и, благословясь, спать иди.

В келье Устину было не до трудов - он быстро дописал в донесении на имя Архарова от смиренного канцеляриста то, чего недоставало для полноты картины. И это были вчерашние впечатления - отец Флегонт требовал у отца Аффония ключи от некого подвала, когда же отец Аффоний отвечал, что к оному подвалу не подобраться - здание осело, дверь заколодило, - то отец Флегонт сильно и отнюдь не по-христиански возмутился. Поразило же Устина приказание: хоть порвись, а чтобы к полуночи вход в подвал был свободен…

Изложив сию диковинку, он просушил лист, свернул его и захотел, как было велено, увязать в тряпицу. Но тряпицы не сыскал. Зато снова пришли на ум давние соловьи и даже связанная с ними история. Он даже вспомнил, когда слышал про небывалого белого соловья - пятнадцатого мая, как раз на Бориса и Глеба, в день, когда этой птахе положено приступать к своим свистам, щелканью и коленцам. С этого дня тульские оружейники, бросив прочие дела, отправлялись в леса с целью изловить белого соловья, но и серыми не брезговали. Странствая длились месяц, после чего добычу приносили в Москву и продавали - курские соловьи были в цене… а вот белого никто и никогда не видал…

За окном засвистала неведомая птица, да с какими переборами, с каким щелканьем, с какими переливами! Устин ахнул - чудо! Словно бы ему, недостойному, показывают: всякая мысль имеет отзвук в заоблачных высях, о чем следует помнить постоянно, и коли размышление о никчемной, в сущности, птице получило такой ответ, то молитва - тем паче!

В таком состоянии души Устин возвел глаза к потолку в немой благодарности, но тут дивная птаха просвистала начало песни, которую в Демкином исполнении архаровцы особенно любили: «Я стояла у соборных у дверей, полюбился толстопузый архирей…»

Тогда лишь Устин вспомнил - тверские ямщики тем и славятся, что бесподобными птичьими высвистами представляют весну, для того их даже в богатые дома зовут - хозяев тешить, а кличут такого свистуна попросту «весной». И, стало быть, за окном - Демка, пообещавший пропеть тверским ямщиком.

Устин кинулся к окошку и тоже попытался засвистать. В детстве вроде получалось, но сейчас из правильно сложенных губ произошел разве что шип, слышный лишь самому Устину.

Дверь отворилась.

- Ты чего в окно уставился, чадо? - спросил отец Аффоний. - Отдохнул, да вновь садись писать. Не для себя труждаешься - для святой обители. Для себя и полениться можно, а для обители - грех.

- Сейчас еще помолюсь и сяду, честный отче, - отвечал Устин.

Он действительно сел к столу, выбрал самое лучшее перо и взялся за работу. Но, стоило двери захлопнуться, он снова кинулся к окну. На сей раз у него хватило ума взять со столика свечу и выставить ее - чтобы у архаровцев уж никаких сомнений не осталось.

- Кончай дурить, - долетело снизу. - Кидай…

Устин выбросил сложенный лист и, подняв свечу повыше, попытался разглядеть давних своих товарищей.

- Ты не ложись, жди, - сказал из темноты Демка. - Мы, может, вернемся.

И только легкий шорох остался от всех троих…

Устин вернул свечу на место и затосковал. Вроде бы все, что он мог сделать, успешно сделано, вот разве еще помолиться за архаровцев, что сейчас примутся разгадывать монастырские загадки.

Он помолился и сел за очередной манифест. Он даже написал первые несколько строчек. И вдруг он понял, что сейчас будет…

Устин отродясь не выражался матерно. Когда он окончательно решился покинуть Лубянку, то среди прочих поводов для радости едва ли не главнейшим был такой: в обители Устин не услышит более ни одного срамного слова. А коли какое и мелькнет - человек грешен! - то уж заведомо в меньшем количестве, чем обыкновенно их мелькало в дружеской беседе архаровцев.

Сейчас же, глядя на бумагу и на недописанную строчку, Устин едва удерживал нависшее над манифестом гусиное перо: из этого пера готовился излиться столь матерный поток, как-то очень естественно продолжающий обещания самозванца, что Устина прошиб холодный пот. И более того - он вдруг осознал, что именно так и следовало поступать со всеми переписанными манифестами!…

Слабый глас рассудка был заглушен мощным гласом верноподданнического прилежания: какой бы болван взялся проверять те сотни манифестов, что были изготовлены в обители?! Не нашлось бы такого болвана, а, значит, Устин упустил возможность внести истинный вклад в дело победы над самозванцем.

Он сунул перо в чернильницу, встал, прошелся по келье - три шага туда, три шага сюда. Понял, что работать более не сможет. Ибо выговорить вслух срамное слово - и то для него смертный грех, а уж написать?

Очевидно, в келью каким-то манером проскочил хульный бес - зловредный бесенок, из числа той сотни, что приставляется к каждому монастырскому насельнику для введения в соблазн. И сейчас нечистая сила уже вовсю торжествовала - бедная Устинова голова была полна удивительных непристойностей, там разом ожило все, что скопилось за три года лубянской жизни.

Устин принял наимудрейшее решение - пойти к колодцу и сунуть эту самую голову в холодную воду. А коли понадобится - и не только голову. Знающие люди говорили - от многой блажи ледяное купание избавляет. И Устин взялся за дверную ручку, собираясь трясти запертую дверь, пока кто-нибудь не услышит и не придет на помощь.

Но дверь неожиданно оказалась открыта.

Тут же Устин, как это с ним бывало, поместил себя в центр мироздания: добро и зло только что сражались за его бессмертную душу, и зло в образе хульного бесенка низвергло на него поток беззвучной матерщины, зато добро в образе ангела-хранителя беззвучно отворило запертую дверь!

Устин выбежал вон и опомнился уже у колодца.

Ночь стояла теплая, погружение головы в ведро ледяной воды не грозило простудой, вот только Устин не соразмерил величины головы и ведра - вода выплеснулась на живот и на ноги. Устин крякнул.

Возвращаться в таком виде обратно он не хотел, хотя как раз следовало бы: снять с себя все мокрое, опрятно разложить и развесить, самому сесть за работу. Но сидеть в келье полуголым - в этом было что-то неправильное…

Решив, что краткая прогулка еще лучше освежит его и настроит на спокойный лад, Устин пошел к огородам. Монастырские службы он миновал, размышляя уже о божественном. И, сделав круг, вернулся к каменному зданию, где была его келья, да только подошел к нему с непривычной для себя стороны.

По случаю жаркой ночи окна были открыты. И Устин услышал, как некий неизвестный ему инок молится вслух. Молитва, правда, была весьма странной, да и вмешательство другого инока тоже было каким-то неканоническим. Заинтригованный Устин, знавший и любивший богослужение, встал внизу, чтобы послушать еще.

Красивый и певучий голос произносил важно и возвышенно, разделяя слова выразительным молчанием:

- Во преисподнюю зрю мрачные ступени И вижу в тартаре мучительские тени. Уже в геенне я и в пламени горю. Воззрю на небеса, селенье райско зрю: Там добрые цари, природы всей красою, И ангелы кропят их райскою росою; А мне, отчаянну, на что надежда днесь!

Другой голос, более густой, взялся читать то же самое, но у него выходило иначе - сперва более устрашительно, затем вдруг более умильно, что соответствовало ангелам и райской росе, и, наконец, когда дошло до надежды, голос возвысился до настоящего завывания.

Тут Устину стало тревожно. Ад - он и есть ад, слово «тартар» ни в кондаках, ни в акафистах вроде не встречается. Опять же, отчаяние - смертный грех, а эти богомольцы им вроде бы даже гордятся. Да и молитва ли это?!

Стоило Устину задать себе такой вопрос, как все очарование летней ночи и кратковременный покой, происходящий от ведра холодной воды, разом пропали.

Странное ночное чтение каким-то образом соответствовало и манифестам, и фонарным знакам, и загадочному всаднику, что ночью разъезжал по монастырским огородам, и подвалу, который зачем-то понадобилось открывать к полуночи.

Устин постоял, подумал - и пошел наугад.

Где-то тут были архаровцы, три архаровца, которых сам же он своим ловким кундштюком призвал в Сретенскую обитель. Что-то они тут выясняли весьма важное. Свистать «весну», чтобы хоть так привлечь их внимание, Устин не умел.