реклама
Бургер менюБургер меню

Дафна Морье – Трактир «Ямайка». Моя кузина Рейчел. Козел отпущения (страница 49)

18

Она уже закрыла было глаза, но тут чья-то рука неожиданно обхватила ее плечи, и голос, настойчивый и спокойный, произнес: «Выпейте это». Сам Фрэнсис Дейви стоял у кровати со стаканом в руке, и его странные глаза, бледные и лишенные выражения, смотрели прямо на нее.

— Теперь вы будете спать, — сказал он, и по горькому вкусу девушка поняла, что он положил какой-то порошок в горячее питье, которое приготовил для нее, и что он сделал это, понимая ее тревожное мучительное состояние.

Последнее, что Мэри запомнила, — его руку у себя на лбу и эти неподвижные белые глаза, которые приказали ей все забыть; и она тут же заснула, как он ей велел.

Когда девушка проснулась, было уже почти четыре часа; как и ожидал викарий, четырнадцать часов сна сделали свое дело: умерили горе и притупили боль. Острота скорби по тете Пейшенс смягчилась, и горечь тоже. Разум говорил Мэри, что она не должна винить себя: она поступила так, как велела ей совесть. Правосудие прежде всего. Она не просчитала варианты и не сумела предвидеть возможную трагедию — вот в чем была ошибка. Осталось сожаление, но сожаление не могло вернуть тетю Пейшенс.

Именно так Мэри думала, пока вставала. Но когда она оделась и спустилась в столовую, где горел огонь и были задернуты занавески (викарий куда-то ушел по делу), прежнее ноющее чувство неуверенности вернулось, и Мэри снова стало казаться, что вся ответственность за катастрофу лежит на ней. Перед ее мысленным взором все время стояло лицо Джема — такое, каким она его видела в последний раз: искаженное и осунувшееся в неверном тусклом свете, и в его глазах тогда была решимость, и даже в линии рта, на который она специально старалась не смотреть. Этот человек был непостижим и непонятен ей от начала до конца, с того первого утра, когда он пришел в бар трактира «Ямайка», и она сознательно закрыла на правду глаза. Мэри была женщиной и любила его без всякой на то причины. Джем целовал ее, и она связана с ним навсегда. Прежде такая сильная, она чувствовала себя ослабевшей душою и телом, падшей и униженной, и ее гордость улетучилась вместе с независимостью.

Одно лишь слово викарию, когда тот вернется, и записка сквайру — и тетя Пейшенс будет отомщена. Джем умрет с веревкой на шее, как умер его отец; а она вернется в Хелфорд в поисках нитей своей прежней жизни, которые теперь лежат перепутанные и зарытые в землю.

Мэри встала с кресла у огня и принялась ходить по комнате со смутным ощущением, что сейчас она пытается решить главную проблему, но в глубине души она понимала, что все это — хитрость, жалкая уловка, чтобы успокоить совесть, и что это слово никогда не будет ею произнесено.

Для Джема она не опасна. Он уедет с песней на устах, смеясь над ней, и забудет всех — и ее, и брата, и Бога; а Мэри будет нести сквозь годы, угрюмые и горькие, тяжкий груз молчания, и все будут смеяться над озлобленной старой девой, которую один раз в жизни поцеловали и она не смогла этого забыть.

Цинизм и сентиментальность — вот две крайности, которых следовало избегать. Мэри расхаживала по комнате, и душа ее так же не знала покоя, как и тело, и девушке казалось, будто сам Фрэнсис Дейви наблюдает за ней, холодными глазами исследуя ее душу. Все-таки в комнате было что-то от хозяина. И теперь, в его отсутствие, Мэри могла вообразить его стоящим в углу у мольберта, с кистью в руке, смотрящим в окно на дела давно минувших дней, на то, что было и прошло.

Рядом с мольбертом стояли холсты, прислоненные лицевой стороной к стене, и Мэри из любопытства повернула их к свету. Вот интерьер церкви — должно быть, его церкви, — написанный, вероятно, в летние сумерки, с нефом, погруженным в тень. На стрельчатых сводах лежал странный зеленый отсвет. Когда она отставила картину в сторону, это неожиданное освещение все не выходило у нее из головы. Поэтому она снова вернулась к ней и рассмотрела еще раз.

Возможно, этот зеленый отсвет был воспроизведен правдиво и являлся особенностью церкви в Олтернане, но он придавал полотну какой-то призрачный, жутковатый вид, и Мэри подумала, что, будь у нее свой дом, она не стала бы вешать эту картина на стену.

Девушка не смогла бы объяснить охватившее ее ощущение беспокойства, но казалось, будто некий дух, ничего не зная об этой церкви, пробрался внутрь и наполнил сумрачный неф атмосферой совершенно чуждой святому месту. Поворачивая картины одну за другой, Мэри заметила, что во всех есть что-то отталкивающее: прекрасный этюд пустоши у склона Бурого Вилли в весенний день, с облаками, клубящимися высоко в небе над каменной вершиной, портили темный цвет и форма облаков, довлевших над пейзажем, делая его мрачным, и везде присутствовал тот же зеленый отсвет.

И тут Мэри впервые задумалась, не может ли быть, что у Фрэнсиса Дейви, по прихоти природы родившегося альбиносом, каким-то образом нарушено цветовое восприятие, так что он видит все в искаженном свете. Это многое объясняло, но даже теперь, после того как она снова повернула холсты лицом к стене, ощущение беспокойства не проходило. Она продолжала осматривать комнату, но это почти ничего не дало ей: мебели было мало, безделушки и книги отсутствовали вовсе. На письменном столе даже не оказалось корреспонденции, — похоже, им пользуются редко. Мэри побарабанила пальцами по полированной поверхности, думая, не здесь ли Фрэнсис Дейви сидит и пишет свои проповеди, и непроизвольно открыла узкий выдвижной ящик. Он был пуст, и девушке тут же стало стыдно. Она уже собиралась его закрыть, как вдруг заметила, что уголок бумаги, которым было выстлано дно, загнулся и на обороте что-то нарисовано. Мэри вынула бумагу и взглянула на рисунок. На нем опять был запечатлен интерьер церкви, но на сей раз на скамьях собрались прихожане и сам викарий стоял на кафедре. Сперва Мэри не заметила в рисунке ничего необычного; вполне естественно для викария, владеющего карандашом, выбрать такой сюжет. Но, посмотрев внимательней, девушка поняла, в чем дело.

Это был вовсе не рисунок, а карикатура, гротескная и ужасная. Прихожане были в капорах и шалях, в нарядной одежде по случаю воскресной службы, но на их плечах вместо человеческих художник изобразил овечьи головы. По-дурацки разинув рты, с тупой, бессмысленной торжественностью животные внимали проповеднику, и их копыта были сложены для молитвы. Тщательно нарисованные овечьи морды словно были наделены чертами живых людей, но выражения их были абсолютно одинаковыми: как у идиотов, которые ничего не знают и знать не хотят. Проповедник в черном одеянии и с ореолом волос был Фрэнсис Дейви, но он пририсовал себе волчью морду, и волк насмехался над стадом, сидящим внизу.

Это была пародия, кощунственная и страшная. Мэри быстро сложила рисунок и засунула бумагу обратно пустой стороной кверху, затем она задвинула ящик, отошла от стола и снова села в кресло у огня. Она случайно обнаружила секрет, узнавать который ей совсем не хотелось. Это ее ни в коей мере не касается и должно было остаться между художником и Богом.

Когда девушка услышала на дорожке снаружи шаги хозяина, то торопливо поднялась и отодвинула свечу от своего кресла, прячась в тень, чтобы лицо не выдало ее при встрече.

Кресло стояло спинкой к двери, и Мэри сидела, ожидая хозяина. Но Фрэнсис Дейви так долго не входил, что девушка наконец обернулась, прислушиваясь к шагам, и тут увидела священника, стоявшего за креслом; он вошел совершенно бесшумно. Она вздрогнула от неожиданности, и тогда хозяин вышел на свет, извиняясь за свое внезапное появление.

— Простите, — сказал он, — вы не ожидали меня так скоро, и я прервал ваши мечты.

Девушка покачала головой и пробормотала извинения, после чего викарий сразу же спросил гостью о здоровье и о том, как она спала, одновременно снимая пальто и становясь перед огнем в своем черном священническом одеянии.

— Вы что-нибудь ели сегодня? — спросил он, и, когда Мэри ответила отрицательно, он вынул часы, показывавшие без нескольких минут шесть, и сверился с часами на письменном столе. — Мы уже однажды ужинали вдвоем, Мэри Йеллан, поужинаем снова, — сказал викарий, — но на этот раз, если не возражаете и если вы достаточно отдохнули, вы сами накроете на стол и принесете из кухни поднос. Ханна должна была все приготовить, и мы не станем опять ее беспокоить. Мне же нужно кое-что написать. Надеюсь, вас это не затруднит?

Мэри уверила его, что отдохнула и больше всего хотела бы оказаться хозяину полезной. И тогда он кивнул и сказал: «Без четверти семь» — и повернулся к ней спиной; она поняла, что ей следует удалиться.

Мэри отправилась в кухню, слегка сбитая с толку внезапным появлением викария и радуясь, что в ее распоряжении есть полчаса, поскольку была не готова к разговору. Возможно, ужин будет недолгим, и потом хозяин снова вернется к письменному столу и оставит ее наедине со своими мыслями. Лучше бы ей не открывать тот ящик. Воспоминание о карикатуре неотступно преследовало ее. Мэри чувствовала себя как ребенок, который узнал нечто запретное, и теперь, повесив голову, виноватый и пристыженный, боится выдать себя неосторожным словом. Было бы спокойнее поужинать одной в кухне, если бы викарий обращался с ней как со служанкой, а не как с гостьей. А так его учтивость, странным образом сочетавшаяся с привычкой командовать, делала ее положение неопределенным. Мэри принялась собирать ужин, чувствуя себя гораздо уютнее здесь среди знакомых кухонных запахов и с тревогой ожидая боя часов. На церкви пробило без четверти семь, время истекло; и она понесла поднос в столовую, надеясь, что лицо не выдаст ее чувств.