Чулпан Тамга – УНГКУ (страница 17)
И он увидел ее.
Айта. Его мать. Она была жива. Не бледная, не изможденная шаманскими трансами и тайным знанием, что подтачивало ее изнутри, а цветущая, улыбающаяся, полная сил. Она стояла у входа в их семейный чум, и в ее руках был не бубен, не этот страшный и манящий символ ее гибели, а простая деревянная ложка, которой она помешивала что-то в подвешенном над костром котле. Она повернулась к нему, и ее лицо, такое знакомое и в то же время абсолютно чужое, озарилось такой теплой, такой беззаботной улыбкой, что у Айана перехватило дыхание и сердце сжалось от щемящей, болезненной нежности.
– Айанушка! Иди скорей, похлебка поспела! – ее голос был именно таким, каким он должен был быть, каким он иногда слышал его в самых сокровенных, спрятанных даже от самого себя мечтах, – легким, музыкальным, лишенным той внутренней, трагической струны, что звучала в его стертой, искалеченной памяти.
Он стоял, не в силах пошевелиться, впитывая в себя эту картину, эту невозможную, желанную реальность. Это был тот самый мир, о котором он мечтал в самые горькие, самые одинокие ночи, когда изгнание и непонимание жгли его изнутри сильнее любого мороза. Мир, где его мать – просто мать, добрая и заботливая хозяйка. Где нет духов, нет бубнов, нет проклятого дара, тянущегося через поколения, как черная нить. Где он – просто сын, а не изгой, не «порченный», не наследник того, чего все боятся.
И тут из-за чума вышел он. Его отец. Не тень из далекого прошлого, не суровый и молчаливый охотник с лицом, высеченным ветром и горем, а живой, крепкий, с лицом, обветренным охотничьими тропами, но не искаженным потерей. В его глазах, обычно твердых, как кремень, светилась та самая, редкая и потому бесценная, твердая, спокойная любовь. Он положил тяжелую, знакомую руку на плечо Айану, и от этого прикосновения не осталось и тени былого напряжения.
– Что стоишь, сынок? Мать зовет. Охотиться завтра идем, на лося, нужно силы копить, – сказал отец, и его голос был густым и ровным, как мед.
Айан смотрел на отца, потом на мать. Его сердце, окаменевшее за годы одиночества и отрицания, за годы, когда он выстраивал вокруг себя стену из скепсиса и практицизма, треснуло. Из трещины хлынула теплая, щемящая, почти невыносимая волна чего-то такого, чего он не чувствовал с самого детства, с тех самых пор, когда мир был прост, а мама была просто мамой. Принадлежности. Дома. Безоговорочной любви.
– Мама… – прошептал он, и голос его дрогнул, предательски сорвавшись в детскую, почти забытую тональность.
– Да что с тобой, мой мальчик? – Айта подошла к нему вплотную, мягко, по-матерински коснулась его щеки. Ее прикосновение было живым, реальным, теплым. Оно обжигало своей подлинностью. – Устал с дороги? Иди, садись, сейчас все пройдет.
Она взяла его за руку и повела к костру, к котлу, от которого шел такой вкусный пар. Ее рука была теплой и мягкой, он чувствовал каждую черточку ее ладони. Он шел за ней, как во сне, как загипнотизированный, не в силах сопротивляться. Он видел лица соплеменников – они улыбались ему, кивали приветственно. Никакого страха в их взглядах. Никакого осуждения, никакой отстраненности. Хома, его друг, подошел, по-дружески хлопнул его по плечу, и в его глазах не было и тени той вынужденной суровости, с которой он гнал его по лесу.
– Слышал, медведя-шатуна вчера один прикончил? Молодец, брат. Настоящий охотник. Не то что некоторые, – он бросил насмешливый взгляд в сторону, где обычно собирались старейшины.
Он был своим. Полностью. Безоговорочно. В этом мире, сладком и ясном, не было места для шаманов, для духов, для ледяного исполина, угрожающего всему живому. Здесь был только простой, понятный, суровый, но справедливый быт. Охота. Семья. Община. Все, чего он так желал. Все, ради чего он отрицал другую часть себя.
Они сели у костра. Айта налила ему дымящейся, густой похлебки в деревянную, отполированную временем чашку. Запах был божественным, он пьянил, обещая сытость и покой. Он поднес ложку ко рту, и вкус, настоящий, насыщенный, взорвался на его языке, разлился теплом по всему телу. Он ел, и с каждым глотком чувствовал, как лед внутри него, тот вечный, сковавший его душу холод, тает, как его душа оттаивает и наполняется таким долгожданным, таким желанным теплом. Он готов был плакать от этого чувства.
Он поднял глаза на мать. Она смотрела на него с такой безграничной нежностью, что ему снова захотелось плакать, как маленькому мальчику, прижавшемуся к ее коленям.
– Мама, – снова сказал он, и в этом слове, в этом простом, детском слове, был весь его голод по этому миру, по этой реальности, по этой правде, которая была слаще любой лжи. – Я… я так скучал.
– Я знаю, сынок, – она улыбнулась, и в ее глазах, таких ясных, блеснула слеза. Но не слеза печали или безумия. Слеза счастья. – Но теперь все хорошо. Все позади. Ты дома. Ты вернулся.
И в этот момент, самый разгар этого сладкого забвения, он почувствовал нечто иное. Легкую, едва уловимую дрожь в воздухе, будто кто-то провел смычком по натянутой струне реальности. Едва уловимую тень, холодную полоску, скользнувшую по самому краю его зрения, за спиной улыбающейся матери. Он медленно, против воли, обернулся. Напротив него, по другую сторону костра, там, где никого секунду назад не было, сидела… его мать.
Но это была другая Айта. Та самая, которую он помнил. Та самая, чей образ он носил в себе как клеймо, как причину всех своих бед. Бледная, с темными, как синяки, кругами под глазами, с лицом, источенным внутренней борьбой, ведомой ему одному. В ее тонких, почти прозрачных руках был бубен. Не ложка. Бубен. Она сидела неподвижно и смотрела на него не с улыбкой, а с бездонной, всепонимающей, страшной своей правдивостью печалью. И в ее взгляде, темном и глубоком, как ночное небо, была правда. Та самая, горькая, неудобная, ранящая правда его жизни.
– Не верь, Айан, – тихо сказала она, и ее голос был тем самым, с той самой внутренней, разрывающей душу струной, что звала его когда-то в иные миры, на которые он тогда зажмуривался. – Это ловушка. Сладкая, как мед, и смертельная, как отрава. Это не твой путь.
Айан замер, разрываясь между двумя образами, между двумя полюсами своего существования. Улыбающаяся, живая, теплая мать с ложкой – воплощение простого человеческого счастья, которое у него отняли. И печальная, мертвая, отрешенная шаманка с бубном – воплощение его кровавого наследия, его долга, его проклятия.
– Это не ложь! – воскликнула та, первая, светлая Айта, и ее голос дрожал от искренней обиды и любви. – Это твоя мечта! Твой шанс быть счастливым, наконец! Разве ты не хочешь этого? Разве ты не устал от боли, от одиночества, от страха? Разве ты не заслужил простого покоя?
Он хотел. Боже, как он хотел! Каждая клетка его тела, каждое израненное воспоминание в его душе кричало «да»! Он был готов отдать все, забыть все, предать все, чтобы только остаться здесь. В этом тепле. В этой простоте. В этой красивой, прекрасной, спасительной лжи.
– Но какой ценой? – спросила вторая, темная Айта, не отрывая от него своего скорбного, всевидящего взгляда. Ее голос был тихим, но он прорезал шум стойбища, как нож. – Ценой отказа от себя? От своей крови? От своего предназначения? Ты станешь тенью. Призраком в мире, которого нет, никогда не было и не будет. Ты предашь меня. И предашь всех, кто нуждается в тебе там, в настоящем мире, который замерзает и умирает по твоей вине.
– А что они мне дали? – с жаром, с отчаянием раненого зверя возразил Айан, обращаясь к шаманке. В его голосе прорвалась вся накопленная годами горечь. – Изгнание? Ненависть? Осуждение? Они отреклись от меня! Все! Когда мне было нужнее всего!
– И ты отрекаешься от них в ответ? – так же тихо, почти беззвучно, спросила она. В ее глазах не было упрека, лишь бесконечная печаль. – От маленькой Чейне, которая дала тебе свой оберег? От стариков, которые просто боятся? От самой земли, что задыхается от стужи, которую ты один можешь остановить? Твой долг…
– Я не хочу долга! – крикнул он, вскакивая на ноги. Чашка с похлебкой опрокинулась, темное пятно растекалось по снегу. – Я не просил этого долга! Я хочу жить! Просто жить!
И тут мир снова задрожал. Яркие, сочные кратки поплыли, растеклись, как акварель под дождем. Образ улыбающейся матери, крепкого отца, счастливого стойбища начал меркнуть, таять, как дымка на утреннем ветру. Фигуры людей стали прозрачными, нереальными.
– Нет! – взмолился Айан, протягивая руки к исчезающему видению, к тому единственному, что могло бы сделать его счастливым. Его голос сорвался в отчаянный, детский вопль. – Не уходи! Пожалуйста! Мама!
Но было поздно. Картина радости и благополучия, мира простых решений и ясных чувств, рассыпалась на тысячи сверкающих осколков, оставив после себя лишь пронизывающий холод, завывающий ветер и два безмолвных, вечных каменных лика, бесстрастно взирающие на него с высоты своего величия.
Айан снова стоял в ущелье Перевала Двух Ликов. Снег бил его по лицу, ветер рвал одежду. Но теперь он был не один. По обе стороны от него, подобно живым, дышащим воплощениям самих скал, стояли две фигуры, сотканные из тумана, боли и его собственных воспоминаний.
Справа – его отец. Но не тот, что был в том сладком видении, а тот, каким он запомнил его перед самой смертью. Суровый, молчаливый, замкнутый в своем горе, с лицом, на котором холод и тяжелая жизнь высекли неизгладимые, глубокие, как овраги, морщины. Его глаза, обычно твердые, как кремень, непроницаемые, сейчас были полны слез. Не шумных, не рыдающих, а молчаливых, леденящих слез отчаяния и бессилия, которые медленно катились по его обветренным щекам и замерзали, словно сосульки горя. В его руке был его верный лук, символ его силы и ремесла, но тетива на нем была порвана, болталась беспомощными концам.