реклама
Бургер менюБургер меню

Чулпан Тамга – УНГКУ (страница 14)

18

Он шел целый день, с рассвета, стараясь держаться одного направления, сверяясь по мху на северной стороне стволов и редким просветам в низких, свинцовых облаках, сквозь которые пробивалось бледное, безжизненное зимнее солнце, не дающее тепла, лишь подчеркивающее холод. Но чем дальше он углублялся в чащобу, тем больше странностей, мелких и крупных, начинал замечать его натренированный охотничий глаз.

Сперва это были мелочи, которые можно было списать на усталость и играющий разум. Сук, который он точно помнил слева по ходу движения, наклонившийся над тропой, через полчаса оказывался справа, в той же самой позе. След росомахи, четкий и ясный, недавний, который он начал преследовать из старой охотничьей привычки, вдруг обрывался у подножия старого, замшелого кедра, словно зверь испарился, растворился в воздухе. Потом пошел снег – мелкий, колючий, кружащийся в причудливом, почти танцующем вихре, и видимость упала до нескольких шагов, мир сузился до размеров белой пелены. А когда снег так же внезапно прекратился, Айан с растущим недоумением и уже подступающей тревогой обнаружил, что стоит на том же самом месте, где и час назад. Он с абсолютной уверенностью узнал сломанную им самим ветку пихты, которую обломал и воткнул в снег, чтобы пометить путь, – она торчала теперь под тем же углом, и на снегу вокруг были его же собственные, уже успевшие запорошиться следы.

Камнем на сердце, холодным и тяжелым, легло первое, неоспоримое прикосновение настоящего страха. Не животного страха перед хищником, которого можно увидеть и в которого можно пустить стрелу, а более глубокого, экзистенциального – страха потеряться. По-настоящему. Безвозвратно. Навсегда. Стать еще одной костью, белеющей под деревьями, еще одной легендой для будущих охотников.

«Чепуха, – попытался он убедить себя, сжимая рукоять ножа так, что костяшки побелели. – Просто метель сбила с толку. Снег занес старые следы. Нужно двигаться дальше, сохранять хладнокровие. Паника – смерть».

Он пошел снова, удвоив внимание, вглядываясь в каждую щель между деревьями, в каждый изгиб местности. Но лес, казалось, только этого и ждал. Он начал играть с ним, как кошка с мышью. Пространство искажалось, теряло привычные законы, как в дурном, лихорадочном сне. Аллеи, которые по всем правилам должны были вести на подъем, заканчивались внезапными тупиками из спутанного бурелома, через который не пробиться. Спуски, по логике ведущие в долину, в лощину, выводили его на ту же самую, проклятую вершину, с которой он начал спускаться, и он снова видел внизу ту же самую, знакомую до тошноты поляну. Он чувствовал себя мухой, попавшей в хитрую, невидимую паутину, которую невидимый, могущественный паук методично, с наслаждением затягивает, лишая последней надежды.

И тогда, когда его нервы были натянуты до предела, пришли голоса.

Первый раз он услышал его на закате, когда длинные, синие, холодные тени легли на розовеющий от последних лучей снег, и мир погрузился в зыбкие, неясные сумерки. Сквозь привычный, монотонный шум ветра в вершинах деревьев, сквозь его завывание, вдруг прорвался другой звук. Тихий, мелодичный, невероятно нежный. Напев. Тот самый, грудной, с той самой внутренней, вибрирующей струной, что проникала прямо в душу. Голос матери.

«Спи, мой мальчик, спи крепко. Духи леса сторожат твой сон… Завтра солнце взойдет, и новый день принесет новые чудеса…»

Айан замер, как вкопанный, пораженный в самое сердце. Сердце в груди заколотилось, бешено, пытаясь вырваться наружу, ударяя в ребра. Это был тот самый голос, ту самую, забытую песню, которую он часами, до головной боли, пытался воскресить в памяти и не мог. Та самая мелодия, что была стерта, выжжена ледяным дыханием сихиртя. Она звучала так ясно, так близко, так физически ощутимо, будто Айта стояла за ближайшим деревом, прислонившись к нему, и пела только для него.

– Мать? – вырвалось у него хриплым, сдавленным, разбитым шепотом.

Он рванулся на звук, слепо, не разбирая дороги, раскидывая хлесткие ветки, спотыкаясь о скрытые под снегом корни. «Мать!» – уже громче, почти крича, в голосе которого была и надежда, и отчаянная мольба. Но чем быстрее он бежал, чем яростнее продирался сквозь чащу, тем тише, призрачнее становился голос. Он растворялся в шелесте листвы, в скрипе снега под его же ногами, в биении его собственной крови в висках, пока не исчез совсем, не растворился, оставив после себя лишь оглушительную, насмешливую, давящую тишину.

Айан остановился, тяжело дыша, пар вырывался из его рта клубами, легкие горели. В груди саднило, не от бега, а от этой внезапной, жестокой потери. Это была не просто потеря. Это была пытка. Самая изощренная. Дать ему на секунду, на одно короткое мгновение, вкус того, что он утратил, того, что было для него дороже жизни, – и тут же, безжалостно отнять. Он сжал кулаки так, что ногти впились в ладони даже сквозь рукавицы, и гнев, горячий, слепой, бессильный, закипел в нем, поднимаясь комом в горле.

– Покажись! – крикнул он в окружающую его хвойную, сгущающуюся темень, в этот молчаливый, враждебный лес. – Покажись, дух озорной! Или ты только и можешь, что подло шептать, как вор, крадущий последнее?!

В ответ лес будто сжался, притих еще больше, втянул голову в плечи, как живое существо. И из этой новой, более глубокой, зловещей тишины, родился другой голос. Грубый, хриплый, до боли знакомый, полный презрительной, самодовольной усмешки. Голос Хомы. Его бывшего друга.

«Думал, он свой? Нет, брат, он никогда своим не был. Присмотрись к нему. Смотри, как ходит – весь в мать, вся эта его плавная, крадущаяся шаманская поступь. Он не охотник. Он – ошибка природы. Чума в человеческом обличье. И мы эту ошибку исправили. Выпроводили, как паршивую собаку».

Айан почувствовал, как кровь отливает от лица, оставляя кожу холодной и липкой. Он резко обернулся, ожидая увидеть бывшего друга, его насмешливую, самодовольную ухмылку, его предательский взгляд. Но вокруг, в синеве сумерек, никого не было. Только деревья, молчаливые, равнодушные и оттого еще более страшные свидетели его унижения.

«Изгой, Айан. Чумной. Отмеченный. Лучше бы тебя и не рождалось. Мир стал бы чище».

Голос звучал то слева, то справа, то словно доносился сверху, с заснеженных ветвей вековых кедров, то снизу, из-под земли. Он вкрадывался в самое ухо, шептал прямо в мозг, в самые потаенные, уязвимые уголки сознания. Айан зажал уши ладонями, прижав их изо всех сил, но это не помогало, было только хуже. Голос звучал не снаружи, а изнутри, рождался в его собственной голове, был эхом его самых глубоких страхов.

«Ты думал, ты сильный? Что ты можешь выжить один? Ты всего лишь испуганный щенок, который бежит, поджав хвост, от своего же отражения в луже. Ты никому не нужен. Ни людям, ни духам. Твое место – сгнить в этой чащобе, стать удобрением для мхов, и никто и никогда не вспомнит твоего имени. Оно будет вычеркнуто, как стирают след на песке».

– Замолчи! – зарычал Айан, срываясь на крик, и его голос, дикий и надломленный, огласил лес. Он выхватывал нож, тот самый, что был ему верным товарищем на множестве охот. Он размахивал им в пустом, холодном воздухе, как безумный, рубил невидимого врага. – Я заставлю тебя замолчать! Я вырежу твой лживый язык!

Он рубил воздух, хлесткие ветки, ствол ближайшей пихты, с которой летели щепки и куски коры. Он метался по небольшой заснеженной поляне, задыхаясь от ярости, от бессилия, от отчаяния, которое подступало к горлу, как черная, соленая волна. А голос Хомы тем временем смеялся ему в лицо, громко, издевательски, безжалостно, и этот смех был страшнее любых угроз.

И сквозь этот оглушительный, разрывающий душу хохот, словно пробиваясь из-под толщи земли, из самой преисподней, прорвался новый. Тонкий. Детский. Надтреснутый от слез. Голос девочки Чейне. Маленькой, беззащитной, которая смотрела на него с восхищением.

«Айан, почему ты ушел? Ты же обещал… ты же обещал показать мне, как стрелять из лука, как мой старший брат… Почему ты всех нас бросил? Это из-за тебя олени ослепли! Из-за тебя всем страшно! Это ты во всем виноват!»

Это был последний, самый точный, самый безжалостный удар. Удар ниже пояса. Нож выпал из его ослабевших, дрожащих пальцев и беззвучно, как живой, утонул в рыхлом, белом снегу. Айан опустился на колени, как подкошенный. Он больше не мог. Не мог бороться. Не мог кричать. Не мог даже злиться. Голоса – эхо его матери, его друга, невинного ребенка – оплели его, как ядовитые лианы, сжимая горло, выкачивая из него всю волю, всю уверенность, всю остатки самоуважения. Они выворачивали наружу все его страхи, все сомнения, всю горечь и боль изгнания. Он был гол, как червь, беззащитен и жалок перед этим невидимым, но всеслышащим судом.

«Чистые помыслы…» – пронеслось в его воспаленном, изможденном сознании обрывком какой-то старой, почти забытой сказки, которую он слышал в детстве. И тут, как удар молнии в кромешной тьме, его осенило.

Он вспомнил. Вспомнил целиком, слово в слово, то самое предание, что рассказывала ему мать у костра, пугая его, маленького, лесными духами, когда он боялся засыпать. Предание о Лесном Шепотнике.

«Лесной Шепотник – это не злой дух, не вредитель. Он – хранитель. Страж порога между миром людским, суетным и шумным, и миром дикой, первозданной, истинной духовности. Он не любит суеты, громких слов, спешки и злых, корыстных намерений. Он сбивает с пути не для вреда, не из жестокости. А чтобы проверить путника. Испытать его сердце. Заглянуть в самые потаенные его уголки. Тот, кто идёт с чистыми помыслами, с открытой, как ладонь, душой, без лукавства и злобы, в конце концов выйдет к цели кратчайшей, самой прямой тропой, ибо сам лес, видя его чистоту, укажет ему дорогу, проведет его, как друга. Тот же, кто идёт со злом в сердце, с ложью на устах, с тьмой в душе, будет блуждать в его владениях вечно, будет ходить по кругу, пока разум его не помутится, пока он не забудет собственное имя, не став еще одним бледным, вечно стенающим призраком в бесконечном хороводе его голосов».