Чулпан Тамга – Колодец желаний. Исполнение наоборот (страница 21)
В этот момент его телефон завибрировал в кармане куртки. Не звонок, а серия коротких, настойчивых вибраций — сигнал о важном сообщении. Он достал его, посмотрел на экран. СМС от Любови Петровны. Текст был лаконичным, как всегда: «Артём Семёныч. Нашла в старых, неоцифрованных отчётах участкового нарядного упоминание о самом раннем возможном случае, подходящем под почерк. 10 января прошлого года. Адрес: ул. Некрасова, 14, кв. 32. Субъект: Михеев Павел Сергеевич. Жалоба соседей на «странное, навязчивое поведение и плач по ночам». Расследование не проводилось — участковый отметил «без признаков правонарушения», субъект вскоре пропал с радаров. Может, стоит посмотреть? Л.П.»
Артём показал сообщение Вере. Она прочла, и её лицо стало сосредоточенным.
— Пропал? — она подняла бровь. — Или стал первым... успешным образцом? Год назад. Если это он, то Левин работает давно и методично.
— Есть только один способ узнать, — сказал Артём, отправляя быстрый ответ с благодарностью. — И если это он... нам нужно увидеть долгосрочные последствия. Чтобы понять, во что это выливается.
Они вернулись в машину. Навигатор показывал, что улица Некрасова находилась в старой, но ещё жилой части города, недалеко от центра, в районе, который местные называли «спальником с душой» — панельные дома, но с обжитыми дворами и не вымершими до конца улицами. Дорога заняла около двадцати минут. Всё это время они ехали молча, каждый переваривая увиденное. Пустой склад был как немой укор: они бежали, но бежали по кругу, в центре которого был невидимый, стремительный противник.
Дом № 14 по улице Некрасова был типичной хрущёвкой — пятиэтажное, серое, панельное здание с облупившейся краской и кривыми балконами, заставленными ящиками с прошлогодней геранью. Подъезд, в который они вошли, пахло кошачьей мочой, дешёвым супом, влажностью и каким-то глубоким, въевшимся в стены отчаянием. Лампочка на лестничной площадке третьего этажа мигала с нерегулярными промежутками, отбрасывая судорожные, прыгающие тени, которые делали пространство неестественным, тревожным.
Квартира 32 была в самом конце длинного, тёмного коридора. Дверь — старая, деревянная, филёнчатая, когда-то окрашенная в синий цвет, теперь облезлая до серого дерева. На ней — глазок, и три дверные цепочки, которые висели, не будучи защёлкнутыми, поблёскивая тусклым металлом в свете мигающей лампы. Артём постучал костяшками пальцев, три раза, чётко.
Сначала — полная тишина. Потом — едва слышные, шаркающие шаги из глубины квартиры. Неспешные, тяжёлые. Шаги подошли к двери, остановились. Долгая пауза, будто кто-то смотрит в глазок. Потом — мягкий щелчок, и дверь приоткрылась на одну цепочку, ровно настолько, чтобы в щели показалось лицо.
Лицо мужчины лет пятидесяти, но выглядевшего на все семьдесят. Бледное, землистое, обросшее недельной седой щетиной. Впалые, лишённые блеска глаза с огромными, синими кругами под ними. Губы тонкие, сухие, потрескавшиеся. Он был в грязной, некогда белой майке с выцветшим рисунком. От него пахло потом, немытым телом и чем-то сладковато-гнилостным — как от забытых в вазе цветов.
— Павел Сергеевич Михеев? — спросил Артём, показывая удостоверение, подсовывая его в щель. — Мы из социально-психологической службы при мэрии. Проверяем информацию по старой заявке от соседей. Можно войти?
Мужчина уставился на удостоверение, не мигая. Взгляд его был пустым, будто он не читал, а просто регистрировал факт наличия объекта перед глазами. Потом он медленно, очень медленно, словно каждое движение требовало невероятных усилий, начал снимать цепочку. Одна. Потом вторая. Потом третья. Дверь открылась полностью.
— Заходите, — сказал он глухим, лишённым каких-либо интонаций голосом. Голос был плоским, как линолеум на полу.
Они вошли. Квартира была... пустой. Не в смысле отсутствия мебели — она была. Старый советский стенка, диван с протёртой обивкой, круглый стол под кружевной скатертью, телевизор «Рубин» с выпуклым экраном. Но на всём лежал толстый, пушистый слой пыли. Пыль была везде — на мебели, на полу, на подоконниках. Ощущение, что здесь не жили месяцами, а может, и годами. Воздух был спёртым, затхлым, пахло той же сладковатой гнилью, пылью и немытым телом. Ни звука — ни тиканья часов, ни гула холодильника. Абсолютная, мёртвая тишина.
— Вы один живёте? — спросила Вера, осторожно делая шаг внутрь, оглядываясь. На столе стояла единственная тарелка с засохшими, почерневшими остатками какой-то пищи, возможно, каши. Никаких признаков присутствия другого человека — ни женских тапочек, ни одежды на вешалке, ни косметики, ни даже второго зубного стакана в ванной, дверь в которую была приоткрыта.
Михеев кивнул, уставившись в пространство перед собой, чуть выше телевизора. Он стоял посреди комнаты, руки опущены вдоль тела.
— Один. Она ушла.
— Кто ушёл? — мягко, но чётко спросил Артём, стараясь не спугнуть эту хрупкую, болезненную откровенность.
— Жена. Люда. — Мужчина произнёс это без эмоций, как констатацию погоды за окном. — Ушла. А мне... её так жалко.
Последнюю фразу он сказал с каким-то странным, болезненным упорством, словно она была мантрой, якорем, единственной фразой, удерживающей его от полного распада. Он повторил её ещё раз, тише: «Мне её так жалко».
Артём и Вера обменялись быстрым, понимающим взглядом. «Мне её так жалко» — те самые слова из пролога, из той самой анонимной жалобы, с которой всё началось. Это была не метафора. Это был прямой цитат, выжженный в сознании.
— Когда она ушла? — спросила Вера, подходя чуть ближе, но не нарушая дистанции.
— Не помню. Давно. — Михеев медленно повернул голову к ним, но взгляд его скользил мимо, будто он смотрел сквозь них. — Я должен был... пожалеть её. Чтобы она осталась. Она говорила, я чёрствый, ничего не чувствую. Я так хотел... чтобы она поняла. Чтобы прочувствовала мою боль. Я попросил... того человека.
— Какого человека? — Артём присел на корточки, чтобы быть с ним на одном уровне, стараясь не делать резких движений.
— Красивый. Уверенный. Говорил тихо, но так... весомо. Сказал, поможет. Сделает так, чтобы она пожалела меня и осталась. Чтобы прочувствовала мою боль, как свою. Чтобы мы... соединились в этом. — Михеев замолчал, его глаза на мгновение сфокусировались на Артёме, и в их глубине плеснуло что-то ужасное — смутное, искажённое понимание. — Он что-то сделал. Со мной. С ней. А потом... она стала жалеть меня. Очень сильно жалеть. Плакала, обнимала, говорила, что никогда не оставит, что теперь она понимает, каково мне. Целыми днями сидела рядом, гладила по голове, смотрела такими... такими жалеющими глазами. А потом... она просто ушла. В один день. Не сказала ничего. И больше не вернулась. А я... я всё ещё её жалею. Мне её так жалко. Так жалко, что дышать больно.
Он говорил монотонно, но к концу его голос начал срываться, становясь тонким, детским. В глазах, глубоко на дне, плескалось не горе, а нечто более страшное — осознание кошмара, в котором он застрял, осознание того, что с ним сделали что-то непоправимое, вывернув его душу наизнанку и оставив гнить.
Артём почувствовал, как по спине побежали мурашки. Он достал стабилизатор, включил сканирование, наведя прибор на Михеева. Показания были... нетипичными, пугающими. Энергетическое поле субъекта не было разорвано или хаотично, как у парня на площади. Оно было структурированным, но структура эта была чудовищной. Вся его эмоциональная матрица, всё его пси-поле были сконцентрированы, сведены к одной, невероятно яркой и плотной точке — чувству жалости. Но не своей жалости к себе. Чужой. Жалости, которую он отчаянно хотел получить от жены. Это желание, «чтобы она меня пожалела», было усилено, искажено и материализовано Левиным. Оно стало чёрной дырой, которая поглотила все остальные чувства, все воспоминания, всю личность Павла Михеева. Оставив только бесконечное, навязчивое, беспредметное эхо — мантру «мне её так жалко». Это была не эмоция. Это был рубец на месте души.
— Эмоциональный вампиризм обратной связи, — тихо, почти для себя диагностировал Артём, глядя на прыгающие графики. — Желание было исполнено буквально и усилено до абсурда. Оно создало патологическую петлю обратной связи: он хотел получить жалость — получил её в таком концентрированном, всепоглощающем количестве, что она стала его единственной реальностью, его воздухом. Но это не его собственная жалость. Это отражённая, чужая, навязанная. Она выжгла его собственную личность, его способность чувствовать что-либо ещё, оставив только эту... заевшую пластинку. Это самоподдерживающееся состояние. Он не может выйти из него, потому что оно и есть он.
Артёму вдруг стало физически плохо, как будто желудок сжался в ледяной комок. Это было не просто преступление, не маньячество. Это было что-то более системное, более чудовищное. Протокол чужого, извращённого эксперимента. Безумие, упакованное в безупречную методологию.
Вера слушала, не отрывая глаз от Михеева. Обычно её лицо выражало сарказм, скепсис, иногда холодную ярость. Сейчас оно было серьёзным, почти суровым, но в глазах горел холодный, аналитический огонь. Она видела не просто жертву, не просто несчастного человека. Она видела результат. Конечный продукт. То, во что превращается человеческая душа, когда с ней играют, как с глиной, пытаясь вылепить «яркий вариант» её же тупого желания.