– Бабушка, у тебя что, горло болело? В августе так жарко, зачем тебе шарф? – поинтересовалась тогда Ада.
– Ах, этот! – беззаботно отвечала бабушка. – Это не мой, это фотографа.
– Кружевной шарф? У фотографа? И зачем он тебе его дал?
Ада всегда помнила, как бабушка рассмеялась и с необычным для нее терпением объяснила обеим девочкам, в чем дело.
Она рассказала, что в свое время фотосалоны больше напоминали театральные гардеробные: можно было выбрать не только фальшивый задник, но разные виды стульев, кресел или диванов, огромные подушки, гипсовые колонны, чтобы задумчиво упереть в них локоть, пальмы в горшках, рамы, из которых можно было выглянуть, мужские шляпы всех видов, от широкополой гарибальдийской калабрезы до китайского соломенного конуса и от цилиндра до тропического шлема… Многим нравилось фотографироваться в маске, как на карнавале: считалось, что это добавляет пикантности. Дамы же обычно предпочитали свои самые элегантные платья.
– Значит, этот шарф… – Лауретту не так просто было сбить с толку.
– Множество шарфов, чтобы подбирать их под одежду. Они предназначались для тех, кто не мог просидеть без движения несколько минут – а иначе фотография не получится.
– Несколько минут! Да фотограф щелкнет меня максимум за полсекунды!
– Это сейчас, со всей той дьявольщиной, которую так любит Танкреди. А тогда выдержка была очень длинной. Стул клиенту ставили с подголовником (которого на снимке, конечно, незаметно), а когда и этого оказывалось недостаточно, фотограф привязывал тебя к нему за шею галстуком, если речь шла о мужчине, или шарфом, если о даме. На этой фотографии я как раз и привязана: ты разве не заметила, как высоко задран подбородок?
Девочки были поражены этой историей, решив, что в жизни не стали бы терпеть такие пытки ради четкого снимка: они тогда были такими непоседами, что, если заболевали, дядя Тан просил Армеллину покрепче обнимать их и прижимать к себе хотя бы пару минут – как иначе сунуть им термометр под мышку, чтобы измерить температуру?
Много позже Ада, посещая университетский курс, посвященный портрету, и вспомнив про бабушкин шарф, решила поискать, нет ли на фотографии Дороти Кэтрин Дрейпер, первой запечатленной объективом женщины (или второй, если считать, что Луна женского рода), признаков того, что ее тоже привязывали к стулу. И действительно обнаружила между краем капора и воротником нечто напоминающее подголовник, не дающий шее двигаться. Собственно, благодаря этой детали она так хорошо и запомнила бабушкину фотографию.
Джиневра заворочалась: ей не терпелось начать читать. Но Ада при виде знакомого снимка вдруг засомневалась: а насколько законно то, что они собирались сделать, насколько корректно и уважительно по отношению к человеку, так тщательно скрывавшему свой дневник, что его никто никогда не видел? «Понравилось бы мне, например, если бы кто-то прочел мой предназначенный исключительно для психоаналитика блокнот, куда я записываю сны? Имеем ли мы право раскрывать бабушкины тайны? Она ведь всегда так ревностно блюла неприкосновенность своей личной жизни!»
– Нет, – казалось, сверкнула глазами девушка на фото. – Нет у вас никакого права!
– Но с тех пор, как ты умерла, прошло уже столько лет! А с тех пор, как вела этот дневник, – и вовсе целая вечность! В 1907-м ты была совсем еще девчонкой…
– И что? Это не повод двум сплетницам вроде вас лезть в мои дела. Особенно Джиневре – она еще дитя, ей рано знать об отвратительных сторонах жизни.
– Джиневра выросла совсем в другом мире, бабушка! Ты даже представить себе не можешь, что она знает. И что делает.
– Как бы то ни было, я не хочу, чтобы она знала. А что касается тебя, Адита… Это же я тебя воспитала (пусть даже ты мне все время перечила), у тебя должна быть хоть капля скромности!
– Бабушка, пойми, ты только разжигаешь во мне любопытство! Какая еще скромность? О каких отвратительных сторонах жизни ты говоришь, чего стыдишься? Что такого ты могла натворить в свои семнадцать?
– Я была богобоязненной, а потому точно знала, что правильно, а что нет! Но ты читай, читай! Я не в силах тебя остановить, я беззащитна перед вашими наглыми руками! Только не жди, что я замолчу! Я буду говорить, когда мне захочется!
– Тетя Адита! Тетечка! – донесся сбоку голос Джиневры. – Что с тобой? Ты, часом, не заснула? Допивай-ка свой кофе, пока он совсем не остыл. Хочешь, я начну читать?
– Нет-нет, прости, я увидела фотографию и задумалась. Она мне напомнила…
– Как она могла тебе что-то напомнить? Ты же тогда еще не родилась!
– Она напомнила мне один рассказ…
Часть пятая
Стыд Ады Феррелл
(рукопись)
Донора, 3 марта 1907 года
Мне стыдно быть бедной. Такой бедной, как вы, девушки, даже и представить себе не можете. Отец проигрался в пух и прах, и теперь у нас нет даже крыши над головой – ни в Доноре, ни в Ордале. Из жалости нас пустила к себе пожилая вдовая кузина отца, тетя Эльвира, иначе пришлось бы идти в приют, а это стало бы позором не только для нас, но и для всего семейства Феррелл. Тетя предоставила нам в глубине квартиры две комнаты, где никогда не разжигают камин – даже зимой, когда у мамы случались приступы. Отец, по его словам, изо всех сил старается вернуть наше состояние (или, как ворчит тетя Эльвира, еще глубже загнать нас в долги). У меня с двенадцати лет не было нового платья, я донашиваю те, из которых выросли кузины. Конечно, это не Золушкины лохмотья: ткани прекрасного качества, а наша горничная, Тоска, очень удачно их подгоняет, расставляя, если они узки, или подшивая воланы, если коротки. Но эти платья уже видели на других девушках, и поэтому все в Доноре их узнают: городок-то маленький. Кузины очень добры ко мне, не забывают приглашать на праздники, пикники, конные прогулки и балы-маскарады, ведь сейчас карнавал. Но мне не хочется довольствоваться ролью бедной родственницы, которая не может ответить им взаимностью. У меня есть чудесная отговорка, чтобы не покидать дом: здоровье матери. Она уже почти год не встает с постели и нуждается в постоянном уходе.
Сказать по правде, ухаживает за ней горничная, потому что я целыми днями занимаюсь тетей Эльвирой, чтобы отплатить ей за гостеприимство. Я помогаю ей одеваться и причесываться, читаю молитвенник… Но большую часть времени мы проводим за вышиванием: я – в гостиной, рядом с тетей, а Тоска – там, в промерзшей за зиму комнате, возле маминой постели. У нас золотые руки, у нее и у меня. Тетя Эльвира откладывает все, что мы вышьем, в приданое кузинам или раздаривает, демонстрируя свою щедрость, при этом рассказывает, что купила у монахинь, а нам не дает ни гроша: «Знаешь, во что мне обходится еда и проживание на четверых?»
Обед и ужин ей подают в столовую, а я спускаюсь в кухню за одной порцией, заворачиваю ее в салфетку, уношу в мамину комнату, и мы едим вместе с ней и Тоской, держа тарелки на коленях.
Все кузины уже обручены, а у меня теперь и приданого нет, потому что отец проиграл его, а семейные драгоценности заложил ростовщикам. Даже чтобы уйти в монастырь, как это делают девицы дворянского происхождения, и то нужно приданое.
Я знаю, Адита, о чем ты хочешь спросить: не думала ли я пойти работать? Но где и как? Что я умею, кроме вышивки? Окончив начальную школу, дальнейшего образования я не получала. Умею играть на фортепиано и петь романсы, но, пока играешь и поешь в гостиной для своих близких, все хорошо, а стоит только сделать это за деньги, сразу же превратишься из благородной девушки в певичку кабаре, шансонетку с дурной репутацией. Можно стать компаньонкой, говоришь мне ты, приживалкой, как в тех английских или французских романах, что ты тайком таскала из моего книжного шкафа. Но разве я уже этого не делаю? Как еще назвать мою роль при тете Эльвире, которая мне не платит, зато предоставляет кров родителям и Тоске?
Донора, 5 августа 1907 года
Отец заставил меня сфотографироваться. Я думала, это для мамы и тети Эльвиры, но боюсь, что он будет хвастать моими карточками в задней комнате какого-нибудь бара, где играет в карты, потому что в Дворянское собрание его больше не пускают. В городе сейчас полно заезжих коммерсантов, сотрудников газовой компании, ведущей здесь исследования, гарнизонных офицеров и прочих холостяков, живущих в пансионах у площади Гарибальди.
Ужасно стыдно, что мои фотографии станут переходить из рук в руки, пусть даже отец каждый раз будет класть их обратно в бумажник. Боюсь, он покажет их даже в борделе – их в городе несколько, на любой кошелек, хотя он больше не может себе позволить посещать те, куда заходят дворяне или богатые торговцы.
Откуда у тебя такие бесстыжие мысли, Джиневра? Какой позор! Знаю, тебе разрешают читать все, что заблагорассудится, даже книги де Сада. Но как ты могла подумать, что отец собирался продать меня в дом терпимости? Он просто хотел найти мне состоятельного мужа, хотя бы и приезжего без дворянского титула.
Донора, 21 сентября 1907 года
Отец вчера попросил тетю Эльвиру отпустить меня с ним на прогулку (теперь она, а не мама решает такие вопросы) и дать нам экипаж. Мы отправились на праздник в крохотную деревушку неподалеку от Доноры, где вульгарные крестьяне, не умеющие даже вести себя за столом, играли на гитарах и распевали песенки, прихлебывая вино прямо из фляг. Отец познакомил меня с мужчиной средних лет, в соломенной шляпе и нелепом пестром жилете, который служит чертежником у инженера, строящего акведук. Мои фотографии ему понравились, но, прежде чем решиться попросить моей руки, он настоял на личной встрече и попытался завести беседу, а я не смогла себя заставить и рта раскрыть. Никогда еще не чувствовала себя такой униженной.