реклама
Бургер менюБургер меню

Брюс Стерлинг – Лучшая зарубежная научная фантастика: Сумерки богов (страница 44)

18

Влетел Пухольс и принялся хлопать по спинам мужчин и целовать руки женщинам.

– Изумительно! Великолепно! – восклицал он.

Остановившись перед Уорнером, он подмигнул.

– «Кабзы» – это нечто. Я в восторге! Уж отец бы посмеялся, ох, как посмеялся!

– Благодарю вас, сэр, – ответил Уорнер.

Он не смог сдержать улыбку, хоть ему по-прежнему не нравились изменения. Как тут огорчаться из-за них, когда публика в таком восторге?

Послушать Уорнера явилось все поселение. Дети сели впереди, родители и те, кто постарше, сгрудились позади них, а молодежь устроилась в задних рядах, откуда можно было ускользнуть, чтобы заняться тем, чем всегда занимается молодежь, когда старшие смотрят в другую сторону. Уорнер пересказывал «Одиссею» так, как слышал ее от своего отца, выучившего ее наизусть за время Долгой Зимы. Он сохранил выражения, которые любил в отцовском исполнении: фиал-ково-темное море, розовоперстая Эос, Одиссей хитроумный, сероглазая Афина. Но у него никогда не было такой хорошей памяти, как у отца, поэтому он не пытался цитировать длинные куски поэмы. Он рассказывал историю. Кем бы ни был его отец, Уорнер был повествователем. Он долго рассказывал в ночи, начиная с решения Афины и постепенно перейдя к долгу Телемаха перед честью матери и памятью отца. Годы пролетели с тех пор, как он в последний раз вспоминал «Одиссею», и теперь, по прошествии времени, она получалась другой. Он сам был одновременно Телемахом и Одиссеем, но в обеих ролях был обречен на вечные поиски отца, которого не найти никогда, и дома, которого не существовало.

Когда все закончилось, он был охрипшим, слегка пьяным и едва сдерживал слезы. «Уорнер – сказал он себе, – ты потерял и отца, и дитя. Поэтому ты гоняешься за книгой про человека, который не может защитить честь отца и отомстить за него. Ты позволил этой истории сводить тебя с ума».

Из толпы появился Маркес, хлопнул его по плечу и протянул бутылку.

– В точности так, как это нужно рассказывать! Ты настоящий рассказчик, – сказал он. – Повернись, пусть все поблагодарят тебя. Потом можешь пойти посмотреть мои книги.

Словно в тумане от усталости, Уорнер принимал благодарности и подношения публики. Все шло по заведенному порядку: да, очень любезно, благодарю вас, очень рад, что вы пришли. Когда все закончилось, он последовал за Маркесом в сруб и ждал, пока Маркес вытащит из угла комнаты сундук. Открыв его, Маркес отступил на шаг.

– Видишь? – сказал он. – Тридцать книг. На сотню миль вокруг ни у кого столько нет.

Уорнер приблизился к сундуку, готовясь к разочарованию. Вероятно, он найдет Библию. Компьютерные учебники, биографии знаменитостей, чья слава растаяла во время Падения, руководства по самосовершенствованию и улучшению отношений с Богом и семьей. Кажется, это все, что он находил, когда вообще находил хоть что-нибудь.

Но в сундуке поверх аккуратных стопок, словно громовой раскат, докатившийся через сорок лет, лежали попорченные водой, заплесневелые, со сломанным корешком, но абсолютно пригодные для чтения «Избранные пьесы Уильяма Шекспира», том IY, содержащие – в дополнение к «Как вам это понравится», «Двенадцатой ночи», «Виндзорским проказницам», «Троилу и Крессиде», «Все хорошо, что хорошо кончается» и «Мере за меру» – полный текст «Гамлета, принца Датского».

Двумя часами позже последние сомнения исчезли. Пухольс дал ему чашку чего-то горячего, приправленного специями, и Уорнер был пьян, впервые в жизни. Его отец стоял на складном столике, декламируя историю Падения, написанную нерифмованным пятистопным ямбом. Уорнер решил, что он влюбился в одну из женщин, разносящих тарелки с дымящимся мясом. По небу прокатился треск и грохот, Уорнер поднял глаза и увидел меркнущий свет болида. «Большой, – подумал он. – Если бы такой попал, мы бы почувствовали». Он попытался вспомнить, сколько больших ударов он видел или слышал. Может, дюжину? Ни один из них не шел ни в какое сравнение с настоящим Падением или же теми пятью или шестью после него, обрушившимися на столицу позже.

Ближе всего к месту удара Уорнер оказался как-то в Мичигане, когда ему было лет шесть-семь. Получилось так, что он смотрел с пляжа на огромное озеро, и огненная полоса, упавшая с неба, подняла в воздух столб пара. Несколькими секундами позже он услышал грохот, а примерно через минуту после этого огромные волны начали накатываться на пляж. Смеясь, Уорнер побежал в полосу прибоя, но Толстый Отис поймал его и объяснил, что такие волны могут утащить его с собой. Еще один треск, то ли подальше отсюда, то ли просто метеор был поменьше, вернул Уорнера обратно в настоящее. Толстый Отис поглядывал через плечо, смотрит ли его жена, как он пытается усадить подавальщицу к себе на колени. А теперь список затопленных городов большой: Нью-Йорк, округ Колумбия, Майами, Бостон, Токио, Дакар, Лагос, Кейптаун, Дублин, Гонконг…

Потом прошло еще время, и гулянка переместилась на закрытую парковочную площадку за стадионом. Деревья и вьющиеся лозы сплетались в живую изгородь, придавая этому месту вид… да, ведь они только что играли «Летнюю ночь». Вид заколдованной лужайки или чего-то в этом роде. Уорнера немножко мутило. В живом небе перестреливались звезды. Если верить отцу, иногда это означало, что скоро будет удар. Наверняка узнать невозможно.

Сидя у задней стены фургона, Толстый Отис пересказывал текст «Рассказа Мельника». Все были пьяны. Уорнер отыскал свой фургон и забрался внутрь, чтобы лечь. В животе у него бурлило. Снаружи донесся взрыв хохота: Алиссон одурачила Авессалома, заставив поцеловать себя в задницу. Уорнер перекатился на бок, надеясь уменьшить давление в животе. Это не помогло. Он поднялся и потащился в густые заросли в углу площадки. Там его вывернуло наизнанку. Он откатился в сторону от мерзкой лужи и лежал на спине, дожидаясь, когда утихнут спазмы. «Больше никогда, – думал он. – Если это и есть выпивка, то я больше не хочу ни капли».

У распахнутых на улицу ворот поднялась суматоха. Сквозь лепет голосов Уорнер услышал цоканье конских копыт. На него обрушились слова: «мерзость», «нечестивость», «грех»… «О нет!» – подумал Уорнер.

Пухольс принялся кричать, потом закричал еще кто-то, а потом, когда Уорнер начал подниматься, чтобы проскользнуть обратно в фургон, у ворот загремели выстрелы. Уорнер замер и попятился обратно в кусты. Визжали лошади, кричали люди, ружья продолжали палить, а потом послышалось потрескивание огня. Он больше не мог этого вынести. Уорнер высунулся из куста и увидел слишком много всего сразу.

Горящие фургоны. Пухольс, мертвый, под копытами лошади, сидящий на ней человек с холодными глазами, глядящий на Уорнера поверх дула ружья.

Отец Уорнера, лежащий лицом в асфальт, неподвижная рука протянута к горящему фургону.

Уорнер пригнулся и побежал, возле его головы просвистела пуля. Он достиг ограды, примерился и перемахнул через нее, режа пальцы о колючую проволоку. Трещал огонь, звук этот, казалось, все усиливался, пока Уорнер не сообразил, как раз в тот миг, как его босые ноги коснулись земли за пределами парковки, что этот треск доносится сверху, и, как только мысль эта пришла ему в голову, оглушительнейший грохот, какого он никогда не слышал, сначала сбил его с ног, а потом погасил сознание, будто свечу.

Уорнеру было нечего продать, кроме винтовки и Тачстоуна, но без них обоих ему было не выжить, а попрошайничать он не мог. Поэтому он попросил у Маркеса разрешения скопировать пьесу из книги. Используя оборотную сторону листов и обрывков бумаги, собранных за предыдущие четыре десятилетия, Уорнер переписывал пьесу три дня. Каждый вечер он рассказывал истории – «Рассказ Мельника», старую отцовскую версию «Падения», наконец, «Илиаду» – и каждый день писал, пока не возникало ощущения, что глаза его вот-вот закипят, а пальцы утратят всякую силу. Утром четвертого дня он уехал. Вместо того чтобы направиться в Цинциннати, он повернул на запад, ведя Тачстоуна по старой автомагистрали, пока не свернул в предместьях Чикаго к югу и не нашел перевозчика вниз по реке Иллинойс из Пеории. Пока он добирался туда, дважды шел снег. «Она есть у меня, – думал Уорнер, в безопасности сидя в лодке. – Но я слишком стар, чтобы играть эту роль, и у меня нет труппы. Все оканчивается ничем, это стремление заслужить одобрение людей, обращенных в прах. И все же я продолжаю делать это».

Единственная причина поехать этим путем состояла в том, что тут он мог наведаться в дом-корабль и узнать, как делал это каждые год-два-три, нет ли новостей о Сью.

Пока лодка проделывала свой неспешный путь вниз по реке к месту ее слияния с Миссисипи возле Графтона, Уорнер снова и снова перечитывал пьесу. Каждое прочтение, казалось, было литанией во отпущение его грехов. «Я уже играл Датчанина, – понял Уорнер. – С девятнадцати лет я только этим и занимался». Однажды он встал на палубе, держа листы над водой. «Покончи с этим», – сказал он себе – но не смог заставить себя сделать это.

– Что это? – спросил рулевой, двадцатитрехлетний парень.

– История, – ответил Уорнер.

Он смотрел на листы, трепещущие на прохладном утреннем ветерке, и на кружение воды под ними.

– Зачем ты хочешь это выбросить? – спросил лодочник. – Лучше расскажи мне. Как она называется?