Брюс Нэш – Все, что мы помним (страница 14)
Даже не представляю, о чем это она говорит.
– Совсем старый, – говорит Фелисити.
– Бедная бабуля, – говорит Частити.
– Бедный второй дедуля, – говорит Фелисити, или Частити.
Они сегодня на редкость разговорчивы. Я не уверена, что мне это нравится.
А вот что мне нравится, так это пятнышки у него на шее.
На солнце. Веснушки. От солнца всегда веснушки, особенно весной.
Я сижу в своем окне с тем дядечкой постарше на фотографии. Я сижу с тем дядечкой постарше в своем окне, и на душе у меня весна.
На нас обоих светит солнце, и мы в саду.
В нашем саду. Сидим рядышком бок о бок, и на нас светит солнце.
И на эти пятнышки у него на шее.
– Это наш сад, – говорю я дядечке постарше.
– Ну конечно же, наш, – говорит он.
– Мне нравятся эти пятнышки у тебя на шее, – говорю я ему.
– Ну конечно же, нравятся, – говорит он с очень серьезным видом – или, по крайней мере, без улыбки. – Они – моя лучшая черта.
И смеется.
Это представляется совершенно логичным.
В нашем саду, когда мы перебрасываемся словами. Когда они перелетают между нами, от одного к другому и обратно.
Черничный ясень… Пятнистый шелковистый дуб…
Слова-пропуска. Слова-пароли.
Славный парнишка по-прежнему здесь, но не моет полы. Вижу его из столовой в кухне с какой-то нашлепкой на голове. Он там с девушкой из Вавилона, у которой на голове точно такая же нашлепка, и они что-то там делают с подносами с едой, стоящими на столе рядом с этой, как ее… мойкой. Наверное, смывают цвет с фрикаделек. Обесцвечивают их.
Нашлепка на голове у славного парнишки – сетчатая такая, из тонкого пластика – скрывает его красивые волосы, его чудесную челку цвета швабры. Скрывает его волосы так, что он не может спрятаться за ними, но ему все равно удается спрятаться. Он съеживается, сжимается, закрывается, словно цветок, который в конце дня плотно смыкает свои лепестки.
Пытаюсь привлечь его внимание, но он делается еще меньше, еще плотней замыкается в себе. Я не сдаюсь. Кричу ему:
– Где твоя швабра? Что они сделали с твоей шваброй?
Девушка из Вавилона улыбается мне. По-моему, славный парнишка на секунду тоже бросает взгляд в мою сторону, а затем опять прячется за фрикадельками.
Оглядываю столовую в поисках свидетеля и вижу, что на своем обычном месте за столом, под картиной с улыбающимися акулами и их пляжными мячами, сидит малый, который здесь не живет, и вид у него совершенно безупречный… безутешный.
Направляю к нему свой ходунок, сажусь рядом с ним и слегка похлопываю по плечу. Он знает, о чем я думаю.
– А вот и я, – говорит он.
– Почему этот славный парнишка не моет пол? – спрашиваю я у него, потому что он вроде как в курсе всего.
– Все меняется, – говорит он.
– Перемены – это хорошо, – говорю я ему, но он верит в это не больше, чем я.
– Вы видели его новую машину? – спрашивает он.
Я знаю, о ком он говорит.
– Я и его подручные часы видела, – отвечаю я ему.
– Он поменял мне аккаунт, – говорит он. – И пароль. И комнату. И окно.
Не расплакался бы он сейчас, думаю я.
Он похож на человека, который никогда не видел сад, залитый солнцем.
Эти пятнышки такие красивые…
– Наш сад, – говорю я, просто чтобы проверить.
– И вправду наш, – подтверждает он. – Наш собственный сад.
Я ошибаюсь, когда мне кажется, что он сжимает мне руку, произнося эти слова? Когда мы сидим бок о бок на солнышке в нашем саду?
И все же он – это тот дядечка постарше, я в этом абсолютно уверена. Что бы там ни говорила моя дочь. Ему столько же лет, сколько и мне? Бог знает, как это понимать. А еще Фелисити с Частити… Второй дедуля? Бог знает, о чем это они говорят.
О Боге, наверное.
И он сжимает мне руку. На солнышке, в нашем саду, где мы держим друг друга за руки.
Его прикосновение… В этом месте ко мне уже больше никто не прикасается. Не считая тех случаев, когда меня усаживают повыше на подушках, или когда подают мне чай и обхватывают моими пальцами чашку с блюдцем, как будто я не знаю, как их держать, или когда девушка-алгонкинка щупает мне пульс, чтобы проверить, не померла ли я часом. И все это и близко не похоже на его прикосновения.
В его прикосновениях что-то светится. Что-то расцветает, сверкая и переливаясь ослепительным разноцветьем. В котором все цветы и цвета на свете.
На свете и в свете. В солнечном свете. В нашем саду. Среди цветов. Свет… Цвет… Цветок…
Слова – они такие…
И здесь есть розы.
Пьер де Ронсар… Воллертон Олд-холл… Альбертина… Айсберг… Седюксьён…
Есть розы, и есть сияние солнца, и это одно и то же. Что-то цветет. Что-то светится.
И здесь есть птицы. Мы с дядечкой постарше сидим бок о бок в нашем саду, окруженные не только цветами, но и птицами. Они словно неотделимы от нас. Они всегда в полете, на солнце, и всегда издают свои птичьи звуки. Щебечут, щелкают, шепчут… Перекликаются, разговаривают друг с другом… И никогда не умолкают. Бранятся и хвалятся, воркуют и вопят, спрашивают и отвечают, обмениваясь птичьими словами, которые я не могу, как это там говорится… перевести. И я не знаю, как они называются, несмотря на все их призывы. И я не знаю слов, которыми они обмениваются. У меня нет слов для них или для их слов, но они всегда в полете, перемещаясь взад-вперед по воздуху, словно дыхание. Они никогда не останавливаются, так что и сад никогда не останавливается – воздух движется, хлопает крыльями, летит, пронзительно кричит, спрашивает и отвечает, а розы подпрыгивают и трепещут, когда птицы садятся на них или улетают к другим цветам, и все расцветает и светится, когда они гоняются друг за другом, а их слова передаются между ними сквозь воздух, как солнечный свет, как жизнь. Все здесь полно жизни, и мы тоже полны ею.
А на шее у него красивые красноватые пятнышки, словно розы. Розовые, как розы, которые нравятся Розе. Роза – роза, Роза – цвет…
Он сжимает мне руку. И на пальце у меня – на руке, которую он сжимает, – блестит кольцо.
Роза – роза, Роза – цвет, Роза – розовый букет…
Мы явно ровесники, и мы похожи на детей.
Птичьи слова передаются туда-сюда, витают вокруг нас в воздухе, в солнечных лучах.
И здесь есть любовь. Дядечка постарше сжимает мне руку и кольцо у меня на пальце и говорит:
– Я люблю тебя, Роза.
И тут птичий гомон становится просто оглушительным. Распускается и расцветает повсюду вокруг нас, словно огромный цветок, и даже непонятно, какого он цвета – настолько он весь разноцветный, и жаль, что я не знаю, как они называются, эти птицы. Кукабарры? Смеющиеся кукабарры? [9] Но не могут же они все быть кукабаррами, ведь, помимо смеха и хохота, они еще и визжат, и клекочут, и скрежещут, и издают трели, и гогочут, и бормочут, и щебечут, и щелкают, и все эти их звуки такие же яркие, цветущие и разноцветные, как и цветы, и вдруг как по волшебству все цветы вокруг становятся одним цветком, одной розой, и тогда я понимаю, что и птица здесь тоже одна. Я знаю, что, как бы это ни было невероятно, весь этот шум исходит от одной птицы, от одной-единственной птицы, произносящей все эти слова, и в этих словах – все птицы, все цветы, весь солнечный свет и все розы на свете, а также еще одна Роза. И тут я понимаю, что вовсе не птицы, не цветы и не солнечный свет издают эти звуки, и это не они произносят все эти слова. Это я сама – это я сама произношу их, и даже не так уж и громко, но шум от этого повсюду и во всем.
– И я тебя люблю, – говорю я.
– О! – вот что говорит мой сын, когда я говорю ему, что влюблена. А еще: – Что-что ты сказала? Влюблена, правильно?
– Не знаю, правильно это или неправильно. Знаю только, что я влюблена.
Позже я говорю то же самое своей дочери.