18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Бригита Райман – Франциска Линкерханд (страница 6)

18

Матка сбежала вниз по лестнице, продемонстрировав свои округлые колени и – достаточно дерзко – связанные узлом платья: ржаво-красное и вечернее из мягкого, блестящего, как кротовый мех, бархата. Она не потупила глаза, увидев фрау Линкерханд, которая ждала на последней ступеньке, а та даже пальцем не пошевелила, более того, вежливо посторонилась и только голосом попыталась сдержать задорный вихрь колен, платьев и русских слов, голосом тощей нервной дамы, внезапно помягчевшим, я бы сказала – согнувшимся голосом:

– Мы ведь ничего дурного вам не сделали, фрейлейн Мария…

Франциска вся сжалась, скорчилась от стыда: если бы эта женщина хоть один-единственный раз полгода или месяц тому назад сказала ей «вы» и «фрейлейн», когда Мария копала землю или полола клумбы в саду, если бы она – зная, что Матка говорит по-немецки, – не игнорировала бы этого обстоятельства, не по злобе, а бездумно, не веря, что для них существует общий язык…

Вильгельм спозаранку укатил на велосипеде к Эльбе, туда, где в трех или четырех километрах от города на берег были выброшены грузовые баржи, команды сбежали, а Вильгельм, которого, казалось, связывает с его школьными товарищами нечто вроде телепатического аппарата, уже знал, что брюхо каждой баржи набито консервами из «н. з.». Линкерханд теперь неизменно радовался, когда сына не было дома: из угрюмого, но в общем-то покладистого мальчика он превратился в дикаря, в неучтивого, пугавшего родителей то приступами слепой ярости, то полным молчанием. Эта немота была как тонкая оболочка неподвижного воздуха, ни рукой ее не схватишь, ни прорвешься через нее. Они называли его твердолобым, но у него ведь и возраст был трудный, они принимали в расчет его годы, ему было шестнадцать или около того, но не то, что ему довелось пережить (в лагере гитлерюгенда, в бункере у вокзала), – впрочем, об этом они ничего не знали и знать не хотели: отец – в преднамеренной своей слепоте, мать – напуганная предчувствием недетского опыта своего дитяти, которому она еще так недавно завязывала шнурки на ботинках.

Он еще не вернулся, когда друзья Марии опустошили прикрытую мокрой землей и хворостом яму возле помойки, затем тайник под сиреневым кустом и, наконец, принялись тыкать палками в парниковую землю, и Линкерханд, до того равнодушно смотревший, как уносят содержимое тайников, при виде жестяной банки с громким не то стоном, не то рыданием опустил голову на подоконник, поверженный, словно Иов, нет, еще недостаточно поверженный, еще ничего не подозревающий об экспроприации, о брошюрах, кое-как печатающихся в его типографии… Она находилась за нашим городским домом, в саду, – самом старомодном саду, который только можно себе представить: мальвы и дикий виноград, беседка, сплошь увитая ломоносом. Наборщики обычно завтракали на каменных скамейках вдоль посыпанной гравием дорожки – я как сейчас слышу запах клея и типографской краски, самый волнующий запах на свете после бензинового (от твоей куртки всегда пахнет бензином, и от твоих рук, от твоей кожи – повсюду) … ничего еще не подозревающий о слесаре Лангере, который сдал в утиль клише для иллюстраций к «Немецкому зодчеству» – варварство, порожденное невежеством, этого Линкерханд так и не простил новому государству.

Вильгельм-кормилец явился затемно с мешком сахара и кошелкой, битком набитой мясными консервами, в ней лежал еще и ком топленого масла. На лице его пылали кровавые царапины, рубашка изодрана в клочья, но навстречу ему ринулась только Франциска, растрепанная, возбужденная, она прыгала вокруг него, как комнатная собачонка вокруг вернувшегося с охоты хозяина. Гордо и равнодушно он сбросил свою добычу.

– Где они?

– Она ревет, а он заперся у себя. Они слямзили у него мадонну.

– Ревет? – переспросил Вильгельм, и подбородок его задрожал. – Ревет из-за этой проклятой старой дощечки?

Шесть часов кряду он как сумасшедший бился в толпе сумасшедших на полузатонувшей барже, награждал тумаками и топтался по колено в белом сахарном потоке, который лился в трюм из взрезанных мешков, сражался, задыхаясь среди потных тел, уже не за мясо и сахар, а за собственную жизнь, за глоток воздуха на развороченном, залитом маслянистой пеной берегу, и смертный его страх, ужас (из одной бочки торчали ноги утонувшего, он упал или его бросили в масло), перед самим собой скрываемый ужас, нашел исход в яростном крике:

– Эй, вы, где вы там?

Франциска спряталась за шкафом. Вильгельм вывалил все из мешка и консервными банками принялся бомбардировать запертую дверь отцовского кабинета.

– Вот вам, жрите! Набивайте брюхо! – Он шлепнул об дверь ком топленого масла, который защищал зубами и ногтями. – Это господь бог вам посылает… – Франциска захихикала, и Вильгельм вытащил ее из-за шкафа, схватив за худые, жалкие ручонки, он примирительно положил руку ей на голову. – Не давай завлечь себя… Они же ни черта не понимают, хоть убей… Ну, да что с тобой говорить, ты еще мала… – Он дернул ее за волосы и расхохотался. – Один там вытащил целый мешок ботинок. Все на левую ногу… Ты только представь себе, малышка, полный мешок левых ботинок…

На что же можно было положиться в этом мире? Где еще существовала хоть какая-то уверенность? Директор банка, двоюродный брат Линкерханда, сообщил, что сейфы вскрыты и опустошены. Бабушка вынуждена была опуститься в кресло. Невозможно… так далеко дело зайти не могло, всему есть предел… это похуже благочестивых разбойников графа Тилли. Лишенная таким образом наследства, Франциска постаралась состроить огорченную мину. Собственно, она не знала, о чем ей сожалеть. Легендарные украшения десятки лет лежали в сейфе, в горе Сезам, они ускользнули в какой-то сказочный мир, прельстительные и неправдоподобные, словно поток сверкающих камней, в который окунали руки Алибаба или Аладдин.

Осталось несколько пар серег, гранатовые брошки и гемма… когда ты в первый раз танцевал со мной – только из вежливости, нет, не спорь, ты отбывал повинность, именно так я это и поняла, – ты сказал: дорогая моя, эта мишура вам не идет… или так: дорогая… и это было уже достаточно зло, но мишура!.. Бабушкины бриллианты… А потом ты засвистел на танцплощадке, это было уже слишком, что за болван, думала я, он сбивается с такта, когда открывает рот, и открывает рот, чтобы сказать бестактность…

Двоюродный брат Линкерханда не играет в этой истории никакой роли (в юности он хотел учиться музыке, но отец принудил его заниматься банковскими делами. Он обосновался в этой навязанной ему жизни. Никогда не ходил в концерты… Все это не совсем точно. Утраченные иллюзии, жиросчет вместо черного концертного рояля, один город вместо сотен рукоплещущих ему городов… он был несчастен, слаб, рассудителен, что я знаю? И должна ли жалеть его?), а его жена, полная блондинка, ограничилась всего несколькими фразами, через четыре или пять лет после войны, когда все семейство еще играло в игру Мы-ни-о-чем-не-подозревали, знало понаслышке об охранных арестах, испуганно и смущенно спешило пройти мимо витрины с надписью «Смерть евреям!», точно мимо нищего слепца, не подав ни гроша на бедность, а возвращаться было уже слишком поздно, и читало в «Фёлькишер» про сад с лекарственными травами в образцовом лагере Терезиенштадт… итак, тетка, полная блондинка, нежная и крепкая, заговорила однажды вечером, чтобы – как обычно – разоблачить семейство. Она сказала:

– Вы уже не помните тридцать третий год, когда они арестовывали коммунистов… – (Только двор отделял штаб штурмовиков от банка.) – В подвале… мы слышали их крики, несчастные люди… каждую ночь… Вы не хотели тогда по вечерам бывать у нас…

Коммунисты. Ну, она должна была это знать, она всегда голосовала за коммунистическую партию, а муж ей не мешал, он любил ее, и его это забавляло. Он и по сей день ее любит, как в сказке. После двенадцати лет жениховства они наконец поженились. Мезальянс. Она была фабричной работницей, стегальщицей на обувной фабрике, шесть братьев и сестер, отец чахоточный. Семейство терпело ее, вежливо, но без снисхождения. Линкерханд первым удостоил ее родственного «ты», после случая с парикмахершей, которая донесла на жену аптекаря – аптека Золотого орла – за какое-то «вредное» высказывание. Жену аптекаря арестовали, и она бесследно исчезла на веки вечные. Тетка плюнула в лицо парикмахерше, прямо в салоне, среди зеркал, фарфоровых раковин и дам под блестящими колпаками, из-за этого была целая куча неприятностей, скандал еле удалось замять, а фрау Линкерханд сказала, что это был рецидив, что тетя не в состоянии искоренить в себе фабричную девчонку.

Глава 2

Песок, песок, песок. Унылое небо. Унылые сосны. Я мечтаю о синем кусте, или розовом древесном стволе, или зеленом небе… о чем-нибудь из ряда вон выходящем – о кокосовой пальме, северном сиянии, о солнце среди ночи. Почему здесь ничего не случается? Ровно ничего. Мы и через сто лет будем подниматься в пять утра, зевать, мчаться в умывальную, торопливо проглатывать кофе с молоком, сдвигать горы песка, есть, спать, просыпаться… Песок в супе, песок в туфлях – жители бараков, волы с завязанными глазами крутят ворот, все по кругу, все по кругу… Вот наша свобода, смелый и великолепный беспорядок, которого мы так жаждали. Игра стоила свеч. Боли в спине и нормы выработки вместо головных болей и параметров.