Брайан Мастерс – Убийство ради компании. История серийного убийцы Денниса Нильсена (страница 44)
«Через двенадцать часов его тело стало холодным, и его сковало трупное окоченение – его руки так и застыли в том положении, в котором я их оставил. Мне пришлось силой расправлять ему конечности, когда прошло еще двенадцать часов. Я надеваю на него чистое нижнее белье и кладу его на гостевую кровать.
На четвертом рисунке изображено тело, лежащее на столе, и другой мужчина, – очевидно, сам Нильсен, – стоящий рядом и разглядывающий его:
«Я стоял там, чувствуя огромную скорбь и невероятную печаль, как если бы умер кто-то очень дорогой мне… Я с удивлением размышлял о подобной трагедии… Ритуальное омовение… Я ждал ареста. Иногда я задумывался о том, есть ли хоть кому-нибудь дело до них или до меня. Я сам мог бы лежать на этом столе.
Вывод очевиден, и Нильсену придется взглянуть правде в лицо.
Нильсену казалось, что смертная казнь, которую отменили в 1967-м, стала бы подходящим окончанием его жизни. Он признавался, что с великим облегчением взошел бы на виселицу: смерть освободила бы его не только от давящего чувства вины, но также от неуверенности и сомнений. Для него это имело смысл.
Я ступил бы туда [на эшафот] спокойно, зная, что теперь баланс восстановлен. Я думал повеситься сам, но я бы не вынес, если бы это истолковали как признак трусости, как побег от ответственности и наказания с моей стороны. Кроме того, тогда пострадала бы моя мать, мои родные и друзья… Мне хочется, чтобы потомки знали: я могу принять любое решение, к которому они по поводу меня придут. Самоубийство – это побег от справедливости, а я сдался полиции как раз для того, чтобы справедливость восторжествовала.
Отказ от самоубийства не являлся попыткой упрямо цепляться за жизнь. Наоборот, желание смерти Нильсена росло все больше в ожидании суда, вторгаясь в его сны и искажая его мышление. Он представлял себя в комнате – вероятно, на Мелроуз-авеню, – со всеми пятнадцатью жертвами, лежащими вокруг него, только на этот раз он тоже был мертв. Он был одним из них, с петлей на шее. Единственным признаком жизни являлись скулеж и завывания Блип в саду. Любопытным аспектом такой фантазии является не столько то, что Нильсен хотел получить внимание даже после смерти (скорбь собаки как доказательство того, что он хоть кому-то был не безразличен), сколько то, что Нильсен желал быть там, где
«Хотел бы я быть «сознательно» злым – так у меня хотя бы имелось божество, которому можно поклоняться, – писал Нильсен. – Я не чувствую себя злым человеком. Я сомневаюсь, что смог бы убить кого-то теперь даже по приказу, представляя законную власть. Я меньше всего похож на убийцу из всех, кого я знаю».
Это потенциально одно из самых откровенных высказываний Нильсена, поскольку здесь он выражает искреннее недоумение по поводу своих поступков. Позже мы посмотрим на его преступления с религиозной точки зрения и с точки зрения возможной одержимости: с этой точки зрения дьявольское влияние работает коварно и незаметно, исподтишка убеждая человека, выбранного в качестве его инструмента, что все его желания исходят от его же невинной сущности. Нильсен как-то писал мне, что не должен забывать об этой невинности. Разумеется, он не собирался отрицать, что убивал людей, но он имел в виду, что как будто некая злобная сила захватывала над ним контроль и использовала в своих целях. Эта мысль приходила к нему в голову нечасто. Большую часть времени он брал на себя ответственность за свои преступления. Но мысль все еще была там, таилась в глубине его разума – последний проблеск его самооценки.
«В нашем разуме можно собирать величайшую жатву… Они срезают все хорошее, оставляя поле пустым, и разбрызгивают свои смертоносные химикаты, чтобы после собрать ядовитый урожай». Кого именно он подразумевал под словом «они»? Сторонники манихейского представления о мире и человеческой судьбе могли бы назвать «их» посланниками Люцифера. Психиатры сказали бы, что «они» – это последствия расстройства личности, вызванного нездоровым воображением. Врачи сказали бы, что «они» – это нарушение химического баланса в организме или наследственная склонность к безумию. Защитники природы обвинили бы некое аморфное «общество». Значит ли это, что все «они» – это одно и то же явление, облаченное в разные слова? И где в такой картине мира место для человеческой воли? «Тенденция списывать человеческое поведение на обстоятельства детства или на безликие силы истории часто используется для того, чтобы снять с человека всякую моральную ответственность», – писал Ноэль Аннан[28]. Размышления об одержимости злыми силами можно отнести к той же категории. Вопрос свободы воли встает здесь ребром.
Одно из писем Нильсен написал мне после того, как вышел из долгого периода саморефлексии. Оно касается тем отчуждения и зла, вины и наказания, и в нем снова упоминается его дедушка. Это письмо иллюстрирует то, как Нильсен воспринимал себя за пять с половиной месяцев до суда:
Я пережил серию запоздалых эмоциональных и моральных потрясений, пока разум медленно обрабатывал катастрофические масштабы этих событий. Весь мой спектр эмоций недавно сузился до одной точки – самобичевания. Теперь я вечно пребываю в сомнениях. Я помню прошлое – некоторые моменты довольно отчетливо. Я вспоминаю эти образы из прошлого и иногда задумываюсь: не суждено ли было всему этому случиться? Мне кажется, я представляю собой два противоположных полюса человеческого характера. Я безупречно играл роль ангела – и компенсировал это кратковременными и бесконтрольными вспышками примитивного зла. В наиболее важные моменты моей жизни для меня не существовало никаких полумер. Никаких серых зон. Мои профсоюзные принципы диктовали мне, что есть или абсолютная победа, или абсолютное поражение. Умеренность стала мне чужда. Когда я направлял свою любовь на какое-то живое существо, то выплескивал на это существо всю силу своих неразбавленных чувств. В мире умеренности и консервативности это считается ненужным и чужеродным. Во мне всегда жил страх быть отвергнутым и страх неудачи. Я как будто всегда ехал на скорости 160 километров в час по дороге, где запрещено ехать быстрее пятидесяти. Никто и никогда не мог по-настоящему ко мне приблизиться. Я – дитя глубокого романтизма в мире жестокого, пластикового, функционального материализма… Сегодня таких, как я, считают странными. В мироздании для меня никогда не было места… Я не мог выразить свои эмоции, и это привело к тому, что я выбрал альтернативу: погрузиться в собственное воображение. Я пытался додать себе любви сам, но даже так мне приходилось соревноваться с достоинствами других, чтобы завоевать свою же привязанность. Теперь я думаю, что ревновал самого себя, боясь кому-то отдать себя полностью. Я вел двойную жизнь, и одна постоянно строила козни против другой. Я стал живым воплощением фантазии о бесконечных погребальных песнях. Наверное, подсознательно я желал быть в могиле, вместе с дедушкой. Мое эмоциональное развитие остановилось в тот травмирующий момент давным-давно.
Однако это объяснение его не оправдывает. По мере более глубоких размышлений он все больше склонялся к покаянию и искуплению. О жертвах он писал так: