18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Борис Споров – Федор (сборник) (страница 2)

18

– Федюха, отмыкайся, ордер на руках – наша фатера!

Так на пятом году береговой жизни Федор с семьей остался в квартире один – три комнаты, ну, не фарт ли!..

Есть люди, голоса которых – тон, звучанье, манера говорить – раздражают настолько, что не знаешь, как и прожил бы вместе неделю-две. Трагедия. Обычно голос такой вызывающе громок, баранье упрямство в нем, ложь и кривлянье и таранная прямолинейность. Да и базар обычно заводится о том, о чем помолчать бы или так, тихо, подпольно, что ли, объясниться. Нет, бесцеремонное буханье по перепонкам… Подобным голосом, да еще со слезливо-жалобной подоплекой, и обладала Анна. Наши с Федором беседы клеились лишь до ее появления. Приходила, пусть даже в добром настроении, и тотчас начиналось буханье с жалобами на мужа, на судьбу, на жизнь. И тотчас Федора начинало корежить, вскоре он ощетинивался и запускал в оборот свои боцманские круглые бляшки..

– Вота, вота, – тотчас и всхлипывала Анна, – полюбуйтеся, послушайте…

И тогда Федор предлагал прогуляться – до магазина…

Он не раз бывал у меня в К., заходил и в редакцию, всякий раз поражая сотрудников отдела: с одной стороны, застенчив, ну, красная девица, с другой – настырный до невменяемости, когда дело доходило до обсуждения его стихов или рассказов-коротышек… А потом как-то вдруг он замолчал – ни самого, ни писем. А тут и оказия – на летучке редактор объявил:

– Был у нас автор, Гурилев. Да, Федор Гурилев, стишки, что ли, печатали. Думаю, надо воздержаться… Не давать – ни строки.

Естественно, вопрос:

– А в чем дело?

– Да дело-то, – говорит, – простое: вот письмо прислали, из райкома партии. – И редактор зачитал уведомление: Гурилев, Федор Яковлевич, заявил в парткоме завода, что он человек религиозный и сдал партийные документы… – В религию мужик ударился, в секту, что ли, записался или так… спятил. Ничего страшного, но с публикациями и впредь воздержимся, дело ясное, – подвел черту редактор.

Я был поражен не столько самим фактом – хоть и редко, подобное все-таки случалось, – сколько тем, что Федор-то для меня потемки, Федора-то я не знаю— и это после стольких лет товарищества! Каждое его письмо, каждая в прошлом наша встреча стали вдруг для меня переиначиваться. (Но так он и ушел, до конца не раскрывшись.) Тогда же, после партийной оказии, я поспешно взял командировку «в сторону Федора».

Он отпустил бороду – седая, окладистая. Но даже борода не могла скрыть – очень он постарел. Его корежил фронт, корежил Север: отнимались ноги, изводила головная боль – давление. Ко всему, и в глазах поселилась болезненная недоверчивость.

«Подергали, видать, мужику нервы», – решил я.

…И что со мной, что во мне, что вокруг – творится что-то, а не понять – что? Недоброе что-то, нездоровое. И раньше бывало, в заочно-институтскую бытность, тогда и в школе с перегрузкой работал, творилось неладное: только голову на подушку – и глаза вроде открыты, а уже шум, наваливается нечто бестелесное, впрочем, весомое и нутром осязаемое, то под детский крик или вой, то сапой, и давит – мучительно, тяжко, до холодного пота. Наверно, и есть домовой. Нервишки сдали, и причины тому были… Теперь же – другое. Не раз уже замечал: в характере моем, в поведении, в поступках как будто что-то чужое проступает. Заговорю, а не своим голосом, с посторонним звучанием. И сознаю: так вот прямо – и сам не свой. А потом привыкаю, а может быть исподволь, незаметно чужеродность отступает, уходит из меня.

Записываю, что вспоминается о Федоре, и чувствую: не то делаю, не то записываю, не так записываю. «А как?» – без досады думаю…

Только вот охватила тревога, не та тревога, когда страшно, а такая, скажем, как в период недельной бессонницы или когда душу смущает предчувствие, а предчувствие чего – неясно… Или еще бывает тревога, когда в комнате твоей никого нет, а ты вдруг наверно понимаешь – есть, кто-то есть рядом. Вот это самое. Мне и теперь тревожно так: кто-то за спиной сверлит затылок, а подступить не может.

Я поднимаюсь из-за стола, подхожу к окну: в огороде, во дворе – вижу Федора. Поворачиваюсь от окна в комнату – дверь моя бесшумно открывается.

Каштан вышел? Нет. Каштан, потягиваясь, выбирается из-под стола, виляет хвостом, но смотрит не на меня, а на открытую дверь. Впрочем, без смущения говорю:

– Каштан, не валяй дурака. – Иду, закрываю дверь. Возвращаюсь поспешно, смотрю в окно – Федора нет.

Ах, Федор, Федор, какая ведь нелепость: лук, взращенный тобою на деревенских грядках, лук этот жив, существует в реальности, а ты – не существуешь, тебя – нет. Нет – и все. Как-то уж слишком неразумно.

Это вчера.

А тогда, приехав по командировке «к Федору», спрашиваю:

– Что, Федор Яковлевич, бороду отпустил?

– Отпустил, – отвечает. Невесело улыбается, разводит густую бороду: левой рукой куст направо, правой – налево. Борода сплошь седая, голова лысая, на вид ему теперь все шестьдесят. – А что, Матвей Иванович, и пора уже.

На нем широкие ватные брюки с высоким поясом, чтобы поясницу грело, валенки с голенищами до колен, теплая нижняя рубаха. И сидит он на детском стульчике перед дверцей открытой плиты, курит ББКа, так он обычно называет «Беломор». И нет в нем ни растерянности, ни подавленности, даже, напротив, сила и решительность присутствуют. Но весь он как будто устал, изнемог, отрешился – и ушел в неведомое мне созерцание. Улыбается и говорит:

– Летось поехал в деревню… нет, не в родительскую. Автобус не дотягивает, возить некого дальше. Полегоньку с посошком пинаю— пять верст. Девчушка-отроковица идет навстречу, лет восьми наверно. Остановилась, глазенками зырк-зырк, нос рыжий морщит и говорит:

«Дедушко-о, бороду-ти пошто таку отростил?»

«А как же, – говорю, – внучка, борода – это красота для деда. Вот если помру, как же меня без бороды в гроб класть? И буду я как птенец неоперившийся оттуда выглядывать. А с бородой – это уже иной табак».

«А-а-а», – акнула и пошла довольная, все поняла…

И Федор беззвучно смеется.

– Здоровьишко-то как?

– Помаленьку.

– Выпьешь? Или пост?

– А что же нет? И в пост выпью— не смущать же гостя.

Кряхтит, поднимается. Граненые стопки на стол, из холодильника маринованных грибков, лучку покрошил, маслицем заправил, капустки вилковой нарезал, ситного во всю буханку накроил – что еще-то?!

Сели.

Сдвинули.

Спрашиваю:

– Нервы подергали?

– В партийной-то управе? Да нет, экая беда – доходягу потеряли. А для пропаганды им даже и гоже. А мне что – повернулся и пошел. Не директор… На мою-то каторгу не всякий и сунется – по первой сетке вредность… Сколько в членах был? Да считай, с сорок второго – двадцать пять годков… яд в уши.

– Не в секту?..

Так головой и затряс, так и захлопал глазами:

– Помилуй, друже, в какие сектанты?! Сектантство – это раскол, а я за единство… Чай, у нас и своя вера – родная… А я ударник комтруда, всей бригаде присвоили. А тут на тебе – всех и опозорил, вроде бы. Сектант!

– Да объяснил бы…

– Э, друже, в том и беда – всем не объяснишь, а еще – не верят. Да и была нужда оправдываться! Я ведь пахарь, не жулик… – Федор усмехнулся: легонько сотрясается всем телом, истонченная опушка волос ласково колышется – как у трехлетнего ребенка.

Смотрю на него и никак не верится, что и роста в нем всего-то 162 сантиметра, и здоровьишко шибко подорвано. Нет же, мнится и видится: крепость в нем крепкая…

– Ну голубь, ну гусь! Как и решился?!

– Эх, решка, решка – выпала… давно бы откровенно, давно бы уж отрешкаться… давно бы разойтись. Да отложки были: квартиру выбивал-ждал, дети учились, теперь Ваське в институт… Поступил. В инженеров водного транспорта. Вот уж коренной флотский будет. Не видать и ему земли, не быть семьянином – отрубил пуп от материка. Вот так… Значит, говоришь, депешу редактору настрочили из управы. Опричнина. Как же – дух не тот! – И Федор, посмеиваясь, пропел петухом: – Бесы ладана боятся, бесы ладана бегут, бесы пьют и веселятся в бесовском, в своем кругу… Значит – ни строки? И наплевать, прочтет друг мой – и ладно…

Иду по темному коридору. Слышно, в унитазе позвенькивает вода – клапан пропускает, не держит. Просторный коридор. Темно. Спотыкаюсь о свой же портфель, злобно пинаю его. Что так, почему злобно? Может, потому, что там рукописные рассказы Федора, которые никогда не будут даже перепечатаны на машинке… Боже, нет и обыкновенной борьбы за выживание, только хладнокровное иго, иго утюга, что-то разглаживающего, что-то палящего, уничтожающего… Жестоко.

Как навечно подземельные жители мечтают о теплом солнышке, так поверженные, некогда сильные мужчины мечтают опростеньких добрых женщинах. Весь тут Федор – в своей «коротышке»:

Упахтался Иван – зябь пахал. И не столько земля измучила, сколько трактор. По пути домой заглянул Иван в сельмаг: купил четвертинку, здесь же и выпил. Луковицу из кармана достал – закусил. Похрупывает сочно и на глазах пьянеет.

А бабка Мотря соль брала каменную, для солки, десять пачек. И бочком, бочком поспешает: сумка тяжелая ноги охлестывает. Опередить Ивана надоть. И уже гремит в окно скрюченной пятерней, вызывает Марию:

– Эй, Марья, а Марья! Этта твой-то Иван в сельпе уже и намурызгался! Пьяней вина…

Иван усталый да злой от усталости идет к дому, вздыхает да поругивается, голову на груди несет – зверь зверем, кобель кобелем.