Борис Сопельняк – Рядовой Рекс (страница 66)
– Кто же это его?
– На меня грешили. Не свел ли, дескать, счеты за тот выстрел… Разобрались, конечно. Невинный я. А Ерофея-то лось укокошил!
– Как так?
– А так… Стрельнул он его, да не добил. А раненый лось – это, поди, пострашнее тигра. Недаром в старину говорили: «Идешь на медведя – заказывай гроб. Пошел на лося – готовь и попа». Поставил Ерофей ружьишко в сторону, сунул за пазуху рукавицы, чтоб, значит, ловчей работать – дело-то зимой было, – достал нож и пошел сохатому горло резать. Спереди, дурак, подходил. А у лося вся сила в передних ногах. Ударит – как из пушки пальнет! Такие березы валит, что ого-го! Ну, вложил, видно, все силы в последний удар… В общем, пробил Ерофею грудь навылет. Пять ребер как не было. А на копыте – рукавица. Так и лежали рядком. Одни кости остались.
– Да-а, побольше бы таких… ежей.
– Эхе-хе, Андрюха, – вздохнул Парменыч, – молодой ты, горячий. А жить-то всем хочется – и ежам, и змеям. Ты эту злость сохрани, в нашем деле без нее нельзя. Но не дай тебе бог озвереть! Для чего мы здесь поставлены? Блюсти закон. И не какой-нибудь, а человеческий. Ты посмотри, Андрюха, сколько здесь всего: лес, вода, звери, рыбы, птицы – и все твое! Шерстнев говорит, надо быть рачительным хозяином природы. Что он понимает?! Мотается по асфальту… Пока не станешь частью всего этого, – и он взмахнул рукой, – ничего не поймешь и будешь бегать по закраинам леса.
Парменыч облизнул пересохшие губы и вдруг сросил:
– Ты подранков добиваешь?
– А как же, – обиделся я.
– Жалко, значит, и ты из доброты сердечной облегчаешь муки, так? – выкрикнул он в лицо.
– Ну… так, – растерялся я.
– А если больной, старый… лось. Все равно задерут волки. Долгая, мучительная смерть. А ты – с ружьем. Поможешь… лосю? – сорвался на шепот Парменыч.
– Н-не знаю… Н-нет, не смогу, – раздавленный чем-то непонятным, ответил я.
– А где же твоя доброта?! – свистящим шепотом выдохнул Парменыч. – Ты же человек и должен понимать, как это больно, когда горит нутро!
И вдруг он обмяк, обвис, и только пальцы до синевы в ногтях комкали друг друга. Почему-то мне стало жутко. Спотыкаясь о весла, я перебрался на нос лодки. А Парменыч как-то по-детски вздохнул, посмотрел сквозь меня и виновато сказал:
– Садись к мотору… Что-то у меня… с руками. От холода, видно.
Через день начался охотничий сезон. Две недели гремела ружейная канонада, тарахтели моторы, металась над заводями ошалевшая от пальбы птица. Так же метался и я: то лез в чужую лодку и пересчитывал добычу, то ковырял землю около костров – искал утиные перья, то часами наблюдал в бинокль за «подозрительными». Странно, но никто не обижался…
Как я ни старался, как ни лез из кожи, так никого и не оштрафовал.
– Вот ведь досада! – расстраивался я. – Как отчитываться перед Шерстневым, что говорить? Что же я за инспектор, если не составил ни одного акта, не отобрал ни одного ружья и не задержал хотя бы паршивенького браконьера?! Нет, не видать мне, видно, карабина…
Но в последний день охоты судьба сделала неожиданный подарок: какой-то дядька передал записку от Шерстнева: «По просьбе краеведческого музея разрешаю отстрелять двух гусей и одного лебедя».
– Вот она, моя соломинка! – обрадовался я и бросился в моторку. – Для такого дела нужна мелкашка, чтобы перышки были целенькие. Попрошу у Парменыча, он не откажет… Интересно, а будет под чучелом написано, кто добыл эту птицу?..
Озеро проскочил быстро, но у входа в протоку винт чиркнул по коряге, и конечно же «полетела» шпонка. Вставлять новую – дело долгое. А до избы Парменыча не больше километра. Само собой, я пристал к берегу и пошел прямо через лес… Вдруг среди деревьев мелькнула знакомая фигура.
– Пармены-ич! – закричал я. – Стой, Пармены-ич!
Он нехотя остановился и присел на колоду. Рядом примостился Трезор.
– Ты чего… пропал? – запыхавшись, спросил я. – Бросил одного… А тут записка от Шерстнева… Что это ты какой-то?.. Случилось что?..
– Случилось.
– Беда какая?
– Беда.
– Вот те раз! Что же ты молчал-то? Помог бы… – чувствуя, как слабеют ноги, сказал я.
– Нет, парень, – вздохнул Парменыч, – теперь уж никто не поможет.
– Заболел, что ли?
– Я-то нет. Меня хвороба не берет… Трезорка гниет. Не жилец он боле… Кончать веду, – каким-то серым голосом сказал он.
– Да ты что, Парменыч! – вскочил я. – Как это – кончать?! Подумаешь, приболел пес. Свози к врачу, и все будет в порядке!
– Не-е, порядку тут нету… Хужее дело. Много хужее.
Парменыч положил веснушчатую руку на лобастую голову Трезора и замолчал, почесывая за ушами собаки. Да, за две недели Трезорка заметно сдал. Крупная, волчьего окраса лайка как-то обвисла, помутнели глаза, разогнулся крендель хвоста, тускло-серой стала шерсть… Парменыч помолчал, со всхлипом вздохнул и заговорил, давясь словами и захлебываясь после каждой фразы:
– Я думал чо… Ну, не чует пес зайца или там рыси боится – от старости, значит. Ему уж, почитай, годов десять… Раньше-то, бывало, как увидит рысь, кинется к дереву и так, бедный, взъерошится – того и гляди, на сучья полезет. Отвлечет так рысь-то, а я подойду сбоку и сниму спокойненько… А тут примечать начал: не чует пес зверя, совсем не чует. Ладно, думаю, может сморился. Бывает так с собаками-то – вроде как затмение на нюх находит. Потом, глядишь, и отпустит. А Трезорка день ото дня слабеет и слабеет. Сам-то этого не понимает: суетится, мечется, прыгает – а все без толку. Да-а… Дальше хуже.
Я не перебивал Парменыча. Я чувствовал, что ему надо выговориться. Ведь сколько он молчал, сколько носил на сердце эту тяжесть! Какой же я дурак! Ведь когда он спрашивал о подранках, а потом о старом лосе, так ничего и не понял. Сробел, ушел от разговора, а у Парменыча уже тогда скребли кошки… Подумать страшно, как трудно на такое решиться! Но самое странное – Парменыч не выпил «для храбрости», не подсыпал Трезору яду, не бросил в озеро.
– Так вот, говорю, дальше хуже… Медведя встретили, шатуна. На Масленой дело было. Я, как назло, без ружья. Так, малопулька болталась. А медведь будто понимает – сел и сидит. И вроде на меня норовит податься. Я – за нож. Давай, говорю, Трезорка, выручай! А он – хвост поджал, уши прилипли, из пасти слюна. Трясется весь. К ногам жмется. И лужу напустил… Э-э, думаю, пропал пес-то. Совсем пропал. Придется самому со зверем биться. Но медведь ушел. Обругал я его покрепче – и ушел. Зверь, он ведь непривычный к соленому слову. Шибко не уважает брани. Раньше-то как сказывали: «Хочешь добыть зверя – разговаривай, как с любушкой!»
Трудно и медленно говорил Парменыч, но все же говорил. А тут вдруг замолчал. Он еще пытался что-то сказать, даже губы шевелились. Но слов не было. Забыл их Парменыч. Напрочь забыл. Он уже не видел ни меня, ни леса, ни Трезора и только сосредоточенно ковырял на пальце старую царапину. Показалась кровь. Несколько капель сорвалось на сапог, но Парменыч боли не чувствовал. Тогда Трезор потянулся к руке хозяина и лизнул рану. Кровь остановилась. А Парменыч опять хотел ковырнуть царапину. И вдруг Трезор прикрыл больное место головой. Рука Парменыча наткнулась на собачий нос… застыла, чуть подрагивая, в воздухе… и мягко опустилась на Трезоркин лоб.
– Одним словом, повез Трезора к доктору… Рак оказался. Да-а… Усыпить предлагал. Укол, дескать, и крышка. Рассердился я тогда, крепко рассердился и на доктора, и на всю ихнюю медицину. Сам лечить начал. И мед, и молоко, и кровь телячью, и травы разные – все испробовал… К бабкам водил. Есть у нас такие – вроде как заговаривают. Не верят бабкам-то, а от болящих отбоя нет. Не помогли нам бабки… А пес-то, он ведь все понимает. Винится передо мной. Лишний раз тявкнуть боится. Раньше хоть скулил по ночам. Горит ведь у него внутри-то! Не выдержал я как-то, цыкнул. Так он с тех пор почти не спит: меня боится потревожить. Забудется чуток, засопит эдак ровно, спокойно, потом притихнет: боль, видно, подкрадывается. Тут и человек застонет! А Трезорка только всхлипнет. Кротко так, по-детски. Всю душу выворачивает!
– Парменыч, – предложил я, – может, того… Может, я… его. А?.. Не трави ты себя.
Парменыч помолчал. Застегнул ворот чистой белой рубахи. Поправил на Трезорке новый кожаный ошейник. Встал. Взвел курки… Долго стряхивал с рукава какого-то паучка… Сделал шаг… Второй.
Трезор поднялся медленно, трудно. А потом встряхнулся и быстро пошел за хозяином! Неверные шаги Парменыча совсем не сочетались с легким, стремительным ходом Трезорки. Он поднял свою умную морду. Как-то особенно заливисто тявкнул. И так закрутил хвостом, что я всей похолодевшей кожей почувствовал, как он собирает все свои собачьи силы, чтобы подбодрить хозяина и запомниться не больным и шелудивым, а вот таким озорным, веселым и сильным псом.
Но вдруг я увидел Трезоркины глаза. Даже не глаза, а веки. Они так жалко дрожали, что я не выдержал и отвернулся.
Парменыч остановился. Потоптался… И заговорил тусклым, скрипучим голосом, часто сглатывая воздух:
– На добром слове… Конешно… Вот. Не дай тебе бог! Но если придется, то – сам. Чистое это дело. Святое. Никому! Сам!
Два дня звенело у меня в ушах от этого выстрела. А потом пошел к Парменычу за помощью – ни гусей, ни лебедя я так и не добыл. Выскочил из лодки, взобрался на крутой берег и… замер. Парменыч бегал вокруг дерева. Он то и дело терял галоши, семенил за ними, припадая на стоптанные пятки, и все время похохатывал. А за ним с веселым, задиристым лаем носился серовато-черный крепенький щенок. Увидев меня, Парменыч сгреб его в охапку и пошел навстречу. Щенок сердито урчал и пытался вцепиться в веснушчатый палец хозяина.