Борис Лейбов – Мелкий принц (страница 43)
Нехорошие мысли, как незваный гость, застают в самое неподходящее время, когда обнаруживаешь себя среди ржавых оград и мраморных плит, например. Вот и я только что чужим голосом, зрелым и рассудительным, подумал – а зачем я вообще иду к реке. Купаться все равно не буду. Не настолько я рецидивист, чтобы еще купаться без присмотра. Я маму боюсь. Я осторожный. Если обнаружат мой побег, которому уже целых минут десять, то наказание обязательно последует, но оно будет не чрезвычайным. А если всплывет, что я плавал один? Без надзора? Что ж, решившись на такое преступление, надо быть готовым к гибели. Лучше уж не всплывать.
Я стараюсь не читать надписей на надгробиях. Обычно смотрю под ноги, когда редко прохожу по кладбищенским прогонам. Взрослые никогда не водят меня по этой дороге, только в обход, под горкой. Но так дольше. Такой путь ворует речное время. Шел бы я, как они, – плелся бы с полчаса вдоль русла. Сейчас с холма мне видно, почему путь понизу так долог. С высоты наша речка похожа на змею. Нарочно так не изовьешься. Последнюю табличку на кованном кресте я все же прочитал и теперь, спускаясь к затону, к деревянному горбатому мосту, вынужден гадать, кем был тот несчастный. «П. А.» – это Павел Алексеевич, или Петр Александрович, или Пантелеймон Антонович? Хотя вряд ли. Я и фамилию успел разглядеть, разумеется случайно. Пантелеймон Нечушкин… Чушь какая-то, несусветная.
С головой, полной имен, я не заметил, как проскрежетали подо мной сгнившие доски мостика, и обнаружил себя уже на другом берегу. Полощущий ноги – так назвали бы полотно, писанное с меня, и повесили бы в Третьяковке. Не меня то есть, а картину. От хищного полуденного солнца я спрятался под иву и прилег на траву так, что головой уперся в кору, а ступни погрузил под воду.
Вот они клеят модель, задумался я, – и это скучно. Лучше б мы ничего не делали, но вместе. Вместе – это без Андрея Соколова. Мы бы валялись в траве… И я построил над мечтой второй этаж, высокий и опасный. В нем мы все так же лежим в траве, вымачиваем ноги, а плавки ее несколько сползли, как недавно шорты на нашей террасе.
Незнакомые ощущения захватывали все мое тельце. Сперва странным образом зачесалось сердце, и я без толку поскреб грудь, зуд тем самым не успокоив. Затем щекотка сменилась невесомостью и опустилась ниже. Мне почудилось, что живот мой пуст, и связано это было с внезапным чувством большой свободы. В воде плескалась мелкая рыба. Где-то близко трещал сверчок. Все вокруг меня было живым. Все, все двигалось и гудело. Я засмеялся, хотя смеяться в одиночестве странно. Но чем страннее я казался сам себе, тем сильнее хохотал. Ногам было прохладно, животу легко, и сердце кололо от радости. Я встал над собой, глядя на себя, хохочущего с сомкнутыми глазами и разинутым, как от зевоты, ртом. Я лежал, и стоял, и стал, как мне показалось, всем – и той рыбой, и тем сверчком, и стрекозой, всеми, с кем я сегодня повстречался, и не по очереди, а одновременно. Всеми, кроме Нечушкина П. А., он в живую эту мысль не умещался. Так, изнемогая от счастья, от точного ощущения принадлежности к жизни, я сдался и уснул, и ничего плохого со мной не приключилось. Не было и расплаты.
Провал был неглубоким и недолгим. Это я понял, когда смотрел на циферблат в своей спальне. Если маятник – сердце часового механизма, то мое несется в два, в три раза быстрей. Моя грудная клетка похожа на мех аккордеона в разгар припева. Язык болтается, как у собаки, высунувшей в окно машины морду. Еще никто и никогда не добегал от плотины до нашей дачи так быстро.
Заслышав глухие шаги взрослых и скрежет порога, я запрыгиваю в деревенскую высокую кровать, выдавливая из пружин стон, и утыкаюсь носом в стену. Доверчивая мама трогает мою мокрую от бега шею и шепчет отцу: «Во сне вспотел». Я потягиваюсь, удивленно осматриваюсь и рассеянно смотрю поверх отца, застывшего в проеме. Смотрю на переплетенные провода, намотанные на белый керамический изолятор, и мне кажется, что мне все же удалось всех обмануть.
Не сестра Майкла
– Она поживет в моей комнате, – говорит мне Майкл. – Только веди себя прилично, ей восемнадцать.
Ей восемнадцать. Мне два дня как двадцать два. Позавчера звонила бабушка, а я был с похмелья. С того самого, когда в ушах звон. Той весной, как помнится сейчас, каждое утро было таким. А если оно было другим, значит его не было вовсе. Значит я спал до вечера.
Майкл и я первыми съехали из общежития. Целое лето мыли посуду по ночам в ресторане. Я раза три сильно обжегся о сковороду и раз семь – несильно. А подуть некому было. Девушка моя меня бросила и вышла замуж за рыжего учителя. А мама жила далеко, в Москве. Но зато появились деньги. Появились к осени, и мы с Майклом сняли двухкомнатную квартиру в викторианском доме, с высокими потолками и эркерным окном в ботанический сад. Я не умел еще мечтать дальше новых кроссовок и отдельного жилья – и вот к своему двадцать второму дню рождения стал наполовину счастлив. И звонит бабушка (тоже из Москвы) и поздравляет.
– Двадцать два года, Боря, двадцать второго марта бывает только один раз в жизни. Поздравляем тебя с…
Я стоял спиной к окну, принимал поздравления и разглядывал незнакомца, похожего на потрепанного пирами Вакха. Слюна стекала по его розовой щеке и исчезала в рыжем пышном бакенбарде.
– Двадцать три года тоже будет только раз в жизни двадцать второго марта. И двадцать четыре. Но спасибо, бабуль.
– Але! Але! Боря, я не слышу тебя.
– Спасибо, бабуль! Спасибо!
– Леня! Леня! Он ничего не слышит.
Нас рассоединили.
Я толкнул незнакомца. В ушах стоял чудовищный звон, как будто я в Сергиевом Посаде на Пасху. Я толкнул его еще раз, но сильнее.
– А? Что? – толстяк оглянулся и испуганно присел.
– Ты, часом, не учитель? – спросил я.
Еще я был страшно обижен на жизнь в тот момент. За те два шага от окна до него я наступил на разбитый стакан и уже предвидел кровь на ковре, но вниз не смотрел – мешал звон. В свое оправдание скажу, что немудрено было заподозрить неладное. Девушка ушла к рыжему. Этот тоже рыжий. Чай, не в Ирландии. Вдруг – он.
Бедняга осмотрел меня с ног до головы и внезапно затосковал, о чем-то вечном и не насущном, далеком как луг.
– Никакой я не учитель. Отвали.
Ему на выручку пришел Майкл в банном халате.
– Эй, эй! Это мой племянник. Чего пристал.
Они спешно засобирались.
– Разберись с этим, – Майкл указал мне на ступню. Она болела, но я еще не набрался мужества посмотреть и еще только думал, что с ней буду делать. Что я со всей этой жизнью буду делать?
Они ушли и не возвращались два дня. Я тоже ушел. Но вернулся через час. Путь от травмпункта до дома пролегал через «Тэско» – это такой рай для студентов и иммигрантов, где почти все стоит меньше фунта. А так как в двадцать два я был и студентом, и иммигрантом, я зашел и на пятерку вынес упаковку белых банок пива (на них не было этикетки) и еще какого-то хлеба и чеддера. Да! Я всегда брал оранжевый чеддер, потому что в душе был дворянином.
Парочка вернулась через два дня, как обещали. Хотя нет. Они ничего не обещали. Просто вернулись и долго гремели в прихожей. Затем наследили. Здорово так, поверх прежней засохшей грязи. Забрали Майкловы деньги и собирались было уйти опять, но в дверях остановились. Майкл постучал в мою дверь. Он был настоящим джентльменом. И вошел, не дождавшись моего «да». Ну, значит, не настолько настоящим.
– Меня не будет пару дней.
Я был очень мрачным в тот день и молчал. Весь мир и без моего голоса звенел и побрякивал. Клянусь, у моих нервов, похоже, завелся собственный звонарь той весной. По-моему, Майкл хотел сказать свое обыкновенное «пригляди тут за всем», но обвел мою комнату взглядом и не сказал ничего.
Он ушел, но вернулся еще раз, как раз сказать мне о Мэри. Она приезжала из какого-то далекого Невыносимска. Очередная родственница родственника.
– Она поживет в моей комнате, – говорит он мне. – Только веди себя прилично, ей восемнадцать.
И ушел совсем. Ну восемнадцать и восемнадцать. Мне, вообще-то, всего двадцать два. Я повернулся на правый бок, чтобы продолжить лежание и раздумывание своей тяжелой мысли. На левом я стараюсь не лежать. Как-то бабушка мне сказала, что так я раздавлю ребрами сердце. А оно у меня и так порядком раздавлено. Чертов учитель… Так я лежал и мучился, а комната безоговорочно гасла, пока полностью не померкла, и только тогда я заснул, и во сне все так же переживал о чертовом учителе. Я был уверен, что он непременно щекочет ее своей проклятущий рыжей бородой там, где только я планировал ее щекотать своей жалкой щетиной.
Когда я снова открыл глаза, в спальне горел тихий свет ночника, а в вельветовом кресле сидела девушка. Она была в синих джинсах, синем свитере, белых кроссовках и в веснушках. Ничего запоминающегося, кроме кроссовок. Вот бы мне такие. Только сорок шестого размера.
– Привет, – и улыбается, улыбается, как улыбаются только здоровые. – Майкл сказал, ты мне город покажешь, а ты спишь и спишь.
– Мэри, верно? – я всегда сплю в одежде, меня врасплох не застать.
– Да. Верно. Догадливый.
– А куда же мы пойдем, Мэри? На улице ночь.
– Время восемь. И мы пойдем в паб.
Восемь? Какого черта. Ведь весна уже. Хотя весна от зимы в Шотландии отличается только тем, что льет на один день в месяц меньше и небо выходит из-за серых штор, ну допустим, на полтора часа в день, а не на час, и то только до обеда.