Борис Лейбов – Мелкий принц (страница 42)
– Хорошо. Нет. Ничего не надо. До вечера, Мири.
Менахем сбросил спортивный костюм, спешно, как ящер – хвост. Наспех надел белую рубашку и начисто побрился. Рука твердая, как десять, двадцать, да и тридцать лет назад. Мясник брился, как и отец его, и отец отца, опасной бритвой.
«Вот и врать никому не надо», – подумал он. Хотя он давно перестал врать. Она знала наверняка, где муж бывает по средам. Она многое знала. Знала, кто из соседей бывает у Мириам в понедельник и вторник, а кто из знакомых – в воскресенье.
Менахем вышел на улицу. Падали первые капли. Над домами полоснула молния, бегло осветив уже совсем черное и тяжелое небо. «Тут недалеко, – подумал Менахем. – Не промокну». Он шел мимо одинаковых домов. Белых, небольших, с красными крышами. Кто-то кивнул. И исчез за дверью. Мясник кивнул в ответ уже пустому месту.
Закончились двухэтажные строения, и одиноким великаном высунулся серый девятиэтажный гигант. Седьмой этаж. Дверь слева. В который раз он звонил в эту дверь, в тысяча первый?
– О чем ты хотел поговорить, тигр?
От Мири ласково пахло мускатным вином. Менахем взял из плошки горсть миндаля и, не снимая туфли, не в Японии же, прошел по багровому ковру и мешковато опустился на диван.
– Мири, скажи мне, что я неудачник и что мой старший брат во всем меня был умней. Просто скажи это.
Мириам села рядом. Она точно предузнавала, когда ей надо было стать ласковой матерью, понимающей подругой детства, а когда – безучастным телом. Она взяла его тяжелую ладонь в свои тонкие, но теплые.
– Менахем, ты неудачник. Он во всем тебя обошел.
– Скажи, что ты не можешь так больше жить. Скажи, что ты не прислуга. Спроси, почему мы не были в Париже. А все соседи были.
Мириам послушно жаловалась на чужую жизнь. Менахем продержался недолго. Громадина согнулась в пополам, и из нее с облегчением потекли слезы. На улице разыгралась гроза. Горе наконец пришло к мяснику.
Манки
Дети в яблоках. Я слежу за тем, как ползут солнечные пятна по их загорелым спинам. Сквозняк выдувает занавески, и июльские лучи, проскользнувшие сквозь кружевные узоры, гуляют по бронзовым бокам и ребрам. Я подглядываю в створку. Они меня старше и после обеда не спят. Мальчик в газетном колпаке – соседский. Младший из Соколовых, Андрей. Девочка – это Лена, внучка поселкового сторожа. Она тоненькая и на речке после купания всегда дрожит как осинка, кутается в полотенце, а ее бескровные губы синеют. Она сосредоточена. Ее язык высунут и волен. Его кончик выводит в воздухе вензель, пока все Леночкино внимание приковано к столу. Они собирают модель серого крейсера с черным якорем и тремя полосатыми трубами. Шорты ее робко сползли, самую малость, так, что мне видна ровная как горизонт линия загара, ниже которой белая притягательная кожа. Восторг угнетает дыхание, и я перевожу глаза с ее спичечных ног на стол, но не на корабль, а на оставленную кем-то из взрослых книгу. Ее бросили открытой приблизительно на середине, и ветер балуется несколькими страницами. Они, как пробор, ложатся то на одну, то на другую сторону.
Я затворяю дверь, невозможно тихо. Ее надо приподнять и только после потянуть. Иначе протяжный скрип. Спать мне еще час, и только после позволят приклеивать пушечки к палубе. Дверь моей комнаты старая, крашенная в нежный розовый цвет. Поворотная круглая ручка отражает меня в причудливом виде. В потертом от прикосновений медном шаре доминантой лица становится то нос, то глаз. Я сижу на корточках и киваю. Физиономия моя мне наскучивает, я поддеваю ногтем лопнувший воздушный пузырь под рассохшейся краской и принимаюсь раздевать дерево. Под лососевой пленкой лакированная доска и никакой тайны. Часы над дверью выносят суровый приговор – с тех пор как я прикрыл дверь и перестал разглядывать девичьи ноги в золотом пуху, прошла всего минута.
Побег! Спасительная мысль о побеге чужая, шальная, летняя. Окна распахнуты настежь. Этаж первый. О чем я? Весь наш дом – один большой первый этаж. Хотя нет, не большой. Я подтягиваюсь на подоконнике, отворачиваю от себя фарфорового Пушкина-гимназиста – так я устраняю свидетеля, – и переношу ноги по ту сторону, свободную. До травы один обычный взрослый шаг или два моих, размашистых. Над домами неразборчиво шепчет липа. Она ветвиста и велика. Можно истратить несколько жизней, подсчитывая ее листья, и все равно не успеешь. Ветер стаскивает с нее желтые цветки и бросается ими в меня, во взрослых, в бочку с дождевой водой на углу дома. Взрослые повернуты ко мне спинами. Они милые в своей уверенности. Сидят себе, красят зубья забора в зеленый и представляют, как я сплю, ну или сладко ленюсь, как положено детям после обеда.
Я крадусь. За липой, на косом столбике, грустный умывальник. По его жестяной шее сбегают редкие слезы, и я не могу не замереть и не подставить ладони. Именно эта капля, и только этой воды, мне вдруг необходима. Один родитель обернулся, второй потянулся и звучно зевнул, а я упал ниц. Сердце мое клокочет, горло высохло и колени гуляют. Цель была на вытянутой руке, а я погорел на слабости, на любопытстве, на глупой капле. Но судьба милостива. Вот они снова красят. Красят и говорят. Говорят свои бестолковые слова о краске.
Перед калиткой в лес последняя преграда: страж, привратник, грозная стрекоза. Она замерла и таращится в упор. Гонит меня обратно в дом, в неволю.
– Ни шагу назад, – шепчу я и собираю мягкие пальцы в кулак, чтобы пригрозить ей.
И она отступает. Поднимается выше, пропуская меня, и остается там висеть, на недосягаемой высоте. Дверца податливая, смазанная и, как верный друг, молчаливая. Я сбегаю из быта в дикий мир.
Еловый пролесок, тянувшийся от дачи к реке, казался мне тогда непролазным и темным. Я наполнял его волками и черепами на посохах с горящими глазницами, заимствованными памятью из книжных иллюстраций. Но ничего этого не было. Ни крика совы, ни холодящего крови воя, ни рыжих фей. Феи – мой выдуманный пальчиковый народ – каждый раз оказывались обыкновенной лесной земляникой, стоило только приподнять лист. Если обезглавить фею и съесть ее, то ненадолго будет хорошо. Но поднятие листа было сродни пропуску за кулисы – конец таинства. Проглотишь ягоду, и вот уже Жизель не Жизель, а стареющая актриса ТЮЗа Клавдия Ивановна. И я не рвал ягоды. Не сек голов. Я шел лесом к реке.
За спиной хрустнула ветка, и сердце мое поскакало, как сирота на деревянном коне. Я замираю и дышу часто-часто, но тихо-тихо. Снова! Это точно волк с горящими глазами или череп с волчьими… От ужаса мысли бегут врассыпную, оставляя в свете прожекторов одну, главную – а ведь мог бы сейчас лежать, следить за ленивой стрелкой, ждать кукушку и слушать липу. Но нет… Тот, кто хрустел, заблеял. Ноги мои подкашиваются от облегчения – невесомость спасенного. По правде, я конечно же знал, что за спиной никого страшного нет. Но как приятно напугать себя самого до полусмерти, чтобы после счастливо обмануться. На меня уставилась коза – круглыми желтыми глазами, поделенными черным месяцем зрачков. На ее спокойное ухо опустилась малахитовая муха, и ухо стало беспокойным, подвижным. Она проблеяла еще раз. Я передразнил. Она моргнула и зажевала подорожник. Я отправился дальше.
Через сотню-другую шажков я был вынужден прервать путешествие. Я прыгаю на одной ноге, стараясь вытащить елочную иголку из пятки и удерживать равновесие эт зе сам тайм.
Хм, и откуда взялось это «тайм». Лето же. Целый июнь проветривал голову от глупостей – и вот надо же, всплыло.
С пригорка за просекой, из которого одиноким подосиновиком росла часовня, мне навстречу спускается старик, в резиновых сапогах, с удочками, взваленными на плечо, и жестяным бидоном в руках.
– Сейчас покажет рыбу, – я забываю про занозу и прихрамывая бегу к рыбаку. Я страсть как люблю живых рыб. В моей дачной библиотеке из одной книги есть одна книга про подледную рыбалку. Ее сосед по полке – высушенный щучий череп.
– Пусто, – разводит неудачник руками. Это старик Соколов, Андреев дед. – А мой разбойник не у вас разве?
– У нас. Корабль клеит.
– А ты что ж? Чего бродишь один?
На кончике его широкого носа пучок темных волосков. Я только их и вижу, а не выцветшие глаза, в которые положено смотреть в разговоре. И как он только уживается с ними, волосками на носу, а не под ним, как у прочих.
– Чего шатаешься?
– Английский учу, – я вру первое, что приходит на ум.
– Ну?! А скажи что-нибудь.
Я знаю наверняка, что старик окромя русского ничего не слышал, и понимаю, что соврать получится бессовестно и легко.
– А чего сказать-то?
– Обезьяна! – воскликнул рыбак, пораженный собственной оригинальностью.
– Манки, – даже врать не пришлось.
– Эх, – вдруг несколько разочарованно вздыхает старик и идет себе дальше. О своем, что ли, вспомнил? Или ожидал другое слово? Или подумал – эх, соврал мне, ведь знает же, что я окромя русского ничего не знаю.
Я восхожу на холм и сажусь на старые каменные ступени часовни. Мне уже рассказывали, что все, что осталось от имения, – старая церковь да погост, и дачи наши проросли сорняком в вековом бору. Это все не мои умозаключения, я подслушал у своих взрослых. Как по мне, связь между сорняком и домом не очевидна. Мои наблюдения проще, но честнее – вот церковь и кладбище, за ними плотина, а позади остался лес. Все!