Борис Лейбов – Мелкий принц (страница 14)
– Так кто твои родители? Дома, в Москве? – повторил Рафаэль.
– Май мазер из э тичер, энд май фазер из эн инженир.
– А его родители точно коррупционеры, – сказал Валера мне на ухо. – Откуда еще у мексиканцев деньги на Францию. А что, правда, твой отец инженер?
VI
Евреи
Острое ощущение еврейства проявилось с возрастом, как зубная боль. В какой момент русский мальчик вызревает в еврейского дяденьку, сложно определить, но я хорошо помню первые признаки принадлежности к чему-то таинственному, как древнее братство, и обнаружились они в кабинете литературы. На уроках русского в детстве еще только проклевывались первые побеги.
– А, Лейбов, опять опоздал, а нос твой вовремя пришел.
– Простите, Ирина Игоревна.
После очередной шуточки, так сказать с разрешения свыше, Артем Бобырь прошипел мне с задней парты: «Пархатая жидяра». Я не понял, что это, а Федор понял, и на первой же перемене мы били Бобыря в четыре ноги, потому что все люди братаны. Так сказал ему Федя. Дома я спросил родителей про «жидов» – ну кто это? А те отмолчались, но в выходной созвали большой семейный совет. Начал, да и закончил, дед. Было долго, про многонациональную страну, про бурят, про киргизов, и в самом конце про евреев, и что мои бабушка с дедушкой, собственно, они и есть. Я так и не понял, кто такие жиды, при чем здесь киргизы и почему я еврей, хотя еще утром был русским, как и мой друг Федор. Но то были звоночки, по-настоящему национальность распустилась, как акации куст, на литературных занятиях мадам Вижье. К осени 97-го я все еще был с демократией на вы, хоть и представлял уже шесть лет как демократическую страну, в школах которой было бы немыслимо то, что вытворяла наша «англичанка», она же француженка Вижье. Кроме Эдварда, прибывшего накануне первого учебного дня, я не был знаком ни с кем. В классе я забился в дальний угол, к окну. Думал сесть с соседом по комнате, но тот, как выяснилось утром, был гениален и уроки посещать не собирался. На каждой парте лежало по две книги – «Кровавая свадьба» Гарсиа Лорки и «Люблинский штукарь» Зингера.
– У вас есть этот час, – сказала Вижье, – почитать с какого хотите места и решить для себя, по какой из двух книг вы будете писать сочинение.
Сама Вижье – сухая, неулыбчивая, но участливая и беспрерывно в перемены курящая, села на парту, а не на стул, прильнула к раме и стала читать «Кровавую свадьбу». Пример был считан. Красивая, утонченная, как княгиня, и несколько скованная, как английская невеста, сорокапятилетняя и, следовательно, спелая ягода вольных взглядов, понравившаяся мне с первого звонка – она, естественно, выбрала Лорку. Кровь, любовь, страсть и лесорубы. Я скользнул глазами по классу. Многие взвешивали книги на выставленных ладонях и отодвигали Зингера от себя подальше.
Я прежде о герое Зингера, Яшке, ничего не слышал, но к концу часа он мне стал несколько родным – запутался в женщинах, устал, отгородился от мира стеной… Выбор пал на прозу втрое большую, чем пьеса. Вижье удивилась и, забрав с моей парты лишнего Лорку, спросила:
– Точно?
Я кивнул.
– Кто-нибудь еще выбрал Зингера?
Над головами, лысыми и лохматыми, правильными и кривыми, вытянулись две руки: Натана Эрнста и Бена Фалька, моих будущих друзей. Класс разбили на кружки по три. Так я обрел своих.
Натан прибыл в школу из Майами и разместился через комнату от меня. Его родители оплатили оба спальных места, потому что Натан не уживался с соседями, любил свой
Натан, высокий и сутулый, с длинными рыжими ресницами, которые путались, когда он опускал веки, и казались решеткой зеленых подвижных глаз. Он выглядел как самый болезненный и слабый человек, когда-либо ходивший по земле. Хотя это вялое перебирание ногами сложно было назвать ходьбой. Он вздыхал, когда шел, вздыхал, когда вставал или садился, а если не вздыхал, то ворчал. Он уставал на первой минуте пробуждения. Все и всё ему было в тягость. Больше всего он бормотал и даже заговаривался, когда шел в общую душевую. Коммунальная жизнь забирала последние его силы и волю к жизни. На очередь в душевую он смотрел, как смотрят на рентгеновский снимок, запечатлевший приговор. Бен и я сразу сообразили, что в нашей троице Натан самый умный.
– Во-первых, я ее дважды читал, – начал он знакомство, – я напишу три варианта, для всех нас. Бен, я тебя на этаже не видел, ты где живешь?
Бен был из тех редких счастливцев, чьи родители жили неподалеку в собственном доме в приморских Альпах, и по вечерам возвращался не в общежитие. Натан это понял быстрее меня и теперь старательно заводил дружбу.
– Ты ведь из России? – спросил меня Бен.
Я кивнул.
– Знаешь такую художницу – Тамара Лемпицка?
– Нет, – честно ответил я.
– Я живу в ее доме. Ну то есть в доме, в котором она жила сто лет назад.
– Не сто, а семьдесят, – Натан заерзал. Он понимал, что, возможно, произведет плохое впечатление, но не мог отказать себе в удовольствии побыть умником. – И при чем тут Россия? Она полячка.
Бен осмотрел рыжего, ухмыльнулся и сказал:
– При том, что тогда это была Российская империя. Да и какая разница, из какой именно страны родом еврей.
– А она разве еврейка? – Натан спросил неуверенно.
– А какая разница? – Бен ответил насмешливо, но не зло.
– Обсуждайте Зингера вполголоса, пожалуйста, – обратилась Вижье.
Мы закивали и понизились до шепота.
«Куда я попал? – думал я. – Я вообще не понимаю, о чем они говорят, и дело не в английском».
Родители Бена, Фальки, Лоуренс и Габриэла, были лондонскими парикмахерами. Изобретя однажды некий волшебный шампунь, они удачно продали патент и обещания о его чудотворных свойствах. Что было гладким – заколосится, что непролазным – поредеет, в общем, счастливыми станут все. Они закрыли салон на Тотенхем роад, продали в Фулхэме студию с задним двориком и переехали во Францию, в деревню Биот, разводить цветы и рожать детей. Деньги были, но ненастоящие. Была теннисная школа, членство в винном баре в Каннах на Круазет, двухместная «Альфа-Ромео» для уикенда и большая «Вольво» для поездок с детьми, и все. Недоставало лодки, и из-за лодки Лоуренс и Габриэла ссорились. На прогулочный катер средств хватало, но на стоянку и обслуживание нет. И Лоуренс уговорил себя на лодочку, которая смогла бы жить и в гараже. Гараж, вспомнил Лоуренс, – в доме, купленном десять лет назад, был гараж. Маленький Бен запомнил на всю жизнь день, изменивший положение Фальков. Отец с утра убирался в гараже, чертыхался, чихал, выносил старую мебель, зеленые бутылки, тряпье. В обед он неожиданно бросил дело и заходил кругами по саду. Габриэла беспокоилась. Беспокоились дети – Бен и его старшая сестра Даниэла, будущая мисс Мексика.
– Что? Не влезет? – спрашивала жена.
– Влезет, – односложно отвечал отец, и было видно, что он думает о другом.
Вечером в сумерках он вернулся в гараж с большим дорожным саквояжем, переоделся в городскую одежду (сбросил вечные белые шорты и синие замшевые туфли с золотой застежкой) и умчался на ночном поезде в Париж. Из столицы он звонил и был взволнован и нетерпелив. Он задавал странные вопросы – просил жену поднять в разных палатах историю их дома. Габриэле удалось отследить смену семи владельцев от середины 50-х годов XIX века. «Ха!» – крикнул Бенов отец в трубку, записав еврейскую фамилию хозяина дома, проживавшего в нем в двадцатые и тридцатые и исчезнувшего бесследно в оккупацию.
Из Парижа Лоуренс уехал в Амстердам, оттуда в Брюссель, чтобы через два дня вернуться в Париж, и, видимо, крикнул там «Ха!» еще раз. Эхо его «Ха!» еще долго носилось по европейским столицам, покуда он возвращался домой. В Антибах, что южнее Биот и ближе к морю, он купил особняк Тамары Лемпицки, известный как «желтый дом».
– Пили в нем и буянили с размахом, – рассказывал мне как-то за ужином Лоуренс, за что французы прозвали дом желтым. – Так во Франции называли психиатрические клиники, по солнечным бокам, отличавшим их от домов белых, нормальных.
В гараже Фальков, завернутые в занавески и ковер, прождали света пять полотен Шагала. Пять картин, написанных за одно лето и подаренных древнему другу с благодарностью за предоставленную комнату (дарственная надпись с подробностями была на двух из пяти холстов). Больше страх бедности Фалькам был неведом, только обыкновенный страх смерти, от которого, увы, ничем не откупиться. Родители перебрались в Антибы, отреставрировали особняк, рояль, на котором играл Стравинский, возродили фонтан – не Самсон, конечно, но каменная девочка, тянущаяся руками к винограду, была вполне. И вода монотонно бежала по мрамору листьев, и все выходящие с бокалами на балюстраду обманывались шумом дождя. Старый дом в Биоте отошел детям еще в расцвете родительской жизни, чем дети и воспользовались – они в нем зажили. Бенова сестра еще только начинала роман с послом Мексики во Франции, но уже почти не появлялась в каменном деревенском доме, чей фасад из старинных, обточенных осадками булыжников перетекал в мостовую и сливался с ней.