реклама
Бургер менюБургер меню

Борис Кагарлицкий – Долгое отступление (страница 18)

18

Хотя Каутский и не говорит это впрямую, логика его мысли состоит в том, чтобы постепенными реформами подготовить условия для возникновения социалистического общества, а затем так же плавно и безболезненно перейти к нему. Именно такой линии придерживалась европейская социал-демократия в эпоху, когда она еще способна была вырабатывать политическую линию. Однако история конца XX века не только показала, что реформы могут быть обратимыми, но и продемонстрировала, что, даже подняв производительные силы на новый, небывалый уровень, капитализм вновь обрушивает общество в кризис, сопровождающийся разрушениями и социальной дезорганизацией.

Именно это делает революции неизбежными. Но как все же быть с противоречием, обозначенным Каутским?

Опыт XX века приводит нас к выводу, что мы просто не можем разделить социалистическую повестку и повестку демократических реформ, ориентированную на куда менее амбициозные, но не менее значимые для общества цели. Социалистические преобразования будут успешными именно в той мере, в какой они решают не только задачи построения нового общества, но и задачи спасения и стабилизации общества как такового. При этом объективной основой для социалистического преобразования становится не только имеющаяся в наличии (в данной стране и в данный момент) реальная экономика, но и весь потенциал производительных сил и научного знания, достигнутый на данный момент человечеством в целом. Именно опора на этот общемировой потенциал обеспечивал, пусть и частичный и обратимый, успех социалистических экспериментов прошлого, и именно он является главным фундаментом для проведения любой успешной левой политики в будущем. Это отнюдь не значит, будто нет шансов добиваться значимых результатов в рамках каждой конкретной страны. Но ключом к успеху становится не опора на собственные силы, не попытка закрыться от мира, а, наоборот, готовность использовать глобальный опыт и стремление влиять на внешний мир.

ЧАСТЬ 2

РЕВАНШ КАПИТАЛА

ГЛАВА 1. ОТ НОМЕНКЛАТУРЫ — К БУРЖУАЗИИ. ЭВОЛЮЦИЯ СОВЕТСКОЙ ЭЛИТЫ

Первые разговоры о перерождении советской бюрократии начались еще во время Гражданской войны. Позднее эту же тему развивала левая оппозиция, сетовавшая на то, что правящая верхушка в СССР обуржуазилась. Понятно, что в сталинские времена вести подобные дискуссии было делом опасным. Но показательно, что уже в 1954 году на сцене ленинградского БДТ была поставлена пьеса Леонида Зорина «Гости», где речь шла именно об этом. Написана она была еще в марте, сразу после смерти Сталина. И тут же привлекла к себе внимание режиссеров и публики. Премьера пьесы прошла с невероятным успехом. По словам Зорина, «в этот вечер зритель отвел свою коллективную душу после тридцати лет молчания»[156]. Пьесу начали ставить во многих театрах, но почти сразу после этого успеха спектакли были отменены, пьеса запрещена, а на автора обрушился поток разгромной критики в официальной печати.

Болезненная реакция на пьесу, которую сам драматург отнюдь не относил к числу своих лучших произведений, свидетельствует о том, сколь деликатной для советского общества была поднятая в ней тема.

После истории с «Гостями», несмотря на разоблачения XX съезда и заметное расширение сферы, где допускалась свободная дискуссия, темы социального и культурного перерождения советской элиты в легальных публикациях старались избегать. Можно было в течение некоторого времени писать про сталинские лагеря («Один день Ивана Денисовича» Александра Солженицына даже выдвигали на Ленинскую премию), можно было намекать на отсутствие свободы, иронизировать по поводу убожества советского быта. А вот критиковать советскую элиту в плане социальном было крайне нежелательно. Нельзя, конечно, утверждать, будто данная тема в годы оттепели не мелькнула нигде, но в целом тенденция была однозначна. Власть готова была признать некоторые проблемы со своей прошлой историей и даже со своей текущей политикой. Но не существование социальных противоречий внутри советского общества.

Естественно, вытесненная из легального поля, дискуссия перешла в поле нелегальное. В Советский Союз проникали книги Милована Джиласа «Новый класс»[157] и Михаила Восленского «Номенклатура»[158], где рассказывалось о привилегиях элиты и где авторы доказывали, что партийно-государственная верхушка СССР (и других стран, принадлежавших к советскому блоку) превратилась в коллективного собственника средств производства и тем самым в коллективного эксплуататора. Показательно, что, несмотря на явный антикоммунистический пафос, оба автора пытались оперировать марксистскими категориями, причем именно в той догматической интерпретации, которая сложилась в рамках тогдашнего коммунистического движения.

С легкой руки Восленского термин «номенклатура» вошел в массовый обиход, став социологическим обозначением высшей советской элиты, которая упорно скрывала от общества сам факт своего существования в качестве особой привилегированной группы. Но спрятавшись за высокими заборами государственных дач и глухими дверями «закрытых распределителей», эта привилегированная группа лишь демонстрировала всему населению, что не просто отгораживается от него, но и страдает коллективными муками нечистой совести, ибо не готова демонстрировать свой образ жизни публично и открыто.

Мучительная необходимость скрывать собственное богатство и привилегии, безусловно, стала одним из психологических механизмов, способствовавших впоследствии не только открытому переходу бывших номенклатурщиков в стан реставраторов капитализма, но объясняет и вакханалию престижного (и демонстративного) потребления, в которую погрузились социальные верхи нашего общества уже в постсоветскую эпоху. Однако проблема гораздо сложнее, чем может показаться на первый взгляд. И самый факт, что номенклатура не могла публично признаться обществу в собственном существовании, свидетельствует о наличии в СССР целого ряда механизмов, ограничивавших ее возможности. Не только на уровне пропаганды, идеологии и культуры, но и на уровне институтов.

Привилегии номенклатурщиков были, конечно, значительными по сравнению с тем, что имел рядовой советский гражданин, а потому крайне раздражающими. Но по сравнению с тем, что имел правящий класс на Западе или в азиатских странах, они были совершенно ничтожными (что, кстати, тоже становилось раздражающим фактором для самой советской элиты, начинавшей испытывать комплекс неполноценности по отношению к зарубежным партнерам). Тем более жалкими и смешными выглядят все эти советские номенклатурные радости по сравнению с образом жизни постсоветской олигархии и даже средней буржуазии. Невозможность легализовать свое положение, сделать престижное потребление открытым и публичным, отравляла жизнь тем больше, чем более информационно открытым становилось советское общество: несмотря на все запреты и ограничения, связи между СССР и внешним миром неуклонно расширялись на протяжении всего послевоенного периода, в том числе и в годы брежневского застоя.

И все же причину перерождения номенклатуры надо искать не в ее образе жизни или в ее потреблении, а в гораздо более глубоком противоречии. Структура советского общества и организация государственных институтов были таковы, что бюрократическая элита, даже обладая монопольной возможностью принятия решений, огромной, почти безграничной властью и инструментами для контроля над политической жизнью общества, в то же время вынуждена была управлять и принимать решения именно в интересах развития общества, а не в своих собственных, индивидуальных или коллективных. Конечно, номенклатура себя не забывала, что проявлялось не только в привилегиях, но прежде всего в последовательном блокировании любых попыток повысить эффективность управления за счет дебюрократизации.

И все же, как бы ни пыталась советская верхушка отгородиться от общества, структура власти была построена таким образом, что не допускала жестких разрывов. Вертикальная мобильность постепенно снижалась, однако вышестоящие органы и персонал постоянно оказывались во взаимодействии с нижестоящими и не могли их игнорировать. Критически мыслящая интеллигенция ссылалась на отсутствие обратной связи в управлении, но на самом деле эта обратная связь существовала, только работала она совсем не по тем каналам и не теми способами, как на демократическом Западе.

В условиях капитализма собственник обладает полным суверенитетом в рамках своей корпорации так же, как и феодальный князь в своей вотчине. И как бы ни ограничивалось это право различными юридическими конструкциями, оно остается не только «священным», но и защищаемым теми же законами, которые его в чем-то ограничивают. Разумеется, в эпоху всеобщей демократизации 1960-х годов господство корпоративной элиты в западных странах находилось под постоянной угрозой — не только со стороны общественных низов и выборных государственных органов, но прежде всего со стороны средних и низших слоев той же управленческой бюрократии, участие которой в процессе принятия решений размывало суверенитет собственников. Именно в этом была суть пресловутой «революции менеджеров», о которой писал выдающийся американский экономист Джон К. Гэлбрейт в книге «Новое индустриальное общество»[159]. Власть распылялась и перераспределялась, превращая управление из способа обслуживать частные или коллективные интересы собственников (прежде всего — ради их обогащения) в непосредственно общественный, хоть и не вполне демократический процесс.