реклама
Бургер менюБургер меню

Борис Гречин – Последняя Европа (страница 19)

18

Но к тому, что услышу, я готов не был, и от россыпи упругих звуков у меня перехватило дыхание. Рахманинов, этюд-картина № 5, соч. 33. (Название я узнал позже.)

Как вообще описывать великую музыку? Мы, люди, беспомощны перед ней: перед чистотой её линий, перед её внутренним жаром и скрытой силой, перед её взволнованностью, перед её отточенной безупречностью.

Этюд закончился, и некоторое время мы ехали молча. Как мало я всё-таки знаю о девушке, которая сидит рядом…

– Я, может быть, совсем не такая, какой ты меня себе представляешь, – тихо сказала Кэри, будто подтверждая мою мысль. – Я, скорее, именно такая.

Я негромко вздохнул. Собирался что-то сказать, но не сказал. Непростое это будет путешествие…

Глава

II

Гродно

1

Но, впрочем, до «Отеля “Калифорния”» дело тоже дошло. Моя мысль об этой песне её позабавила. В результате через пару часов (уже после того, как мы остановились на заправке и съели завтрак) Рахманинову временно дали отставку.

Открыв окошко со своей стороны почти полностью и высунувшись из него, Кэри распевала, пародируя Дона Хенли:

On a dark desert highway,

Cool wind in my hair…15

Сначала Святослав Рихтер, потом Дон Хенли. Вот, наверное, и меня в мои семнадцать так же мотало из стороны в сторону.

– Что, эта музыка тоже сейчас – точное зеркало твоей души? – не удержался я от вопроса.

– Не смеши мои тапки! – ответили мне. – Так, кажется, говорит ваше поколение? Нет, я просто угораю над их старательным пафосом. Кстати, «угораю» – это просторечие? Ага, буду знать. Потешаюсь, в общем. Трудился ведь человек, рвал душу…

– С языка сняла! – сказав это, ещё я хотел заметить, что у американцев ради денег получается рвать душу особенно органично, но промолчал: эта несложная мысль умной девочке справа от меня, наверное, и так была понятна. Вместо этого попросил:

– Всё же поясни мне, ради Бога, о чём эта песня, и отчего она такая культовая!

– Это – такой народный американский ужастик про то, как дядька застрял в гостинице и не может съехать, – откликнулась Кэри.

– И больше ничего? А если копнуть поглубже?

– Я разве Алла Флоренская, чтобы копать глубже? Не забывай, что мне только семнадцать лет, и мозг у меня пока кро-ошечный.

– Ну, зачем ты на себя наговариваешь? Возьму да и поверю…

– Может быть, и правильно сделаешь… Если копнуть поглубже? О болоте повседневности, наверное; о том, как мечта сменяется рутиной, а рутина – кошмаром. О предательстве юношеских идеалов, о духе Вудстока, который был, да весь выветрился. Вот самый страшный дракон, которого «они не могут убить», – наоборот, это он обязательно придёт за каждым и каждому откусит голову. А вообще, не верь всему, что я говорю! Любой человек глядит на мир через свои очки, и мои не обязательно самые правильные. Вот, больше ничего не сумела придумать: «В женской голове ниточку перерезали – уши-то и отвалились», как говорит один хамский мизогинский анекдот.

– Ну, хватит, хватит! – но на этом анекдоте я не выдержал – рассмеялся.

– Хорошо хоть я не блондинка, и на том спасибо… Знаешь, – вдруг сообщила девушка несколько невпопад, – то, что Алла умерла, – ужасно, но одно облегчение её смерть с меня сняла. Если бы мы её нашли, то как бы я тебя к ней ревновала! Стояла бы рядом, понимала бы своё умственное убожество – и ничего бы не могла поделать… Хочешь, почитаю тебе из её книжки?

– Какой именно: «Непонятых» или «Моего последнего года?»

– Что-то случилось с «Моим последним годом», наверное, сбилась кодировка – жалко невероятно! Я покажу тебе после… «Непонятых», про Столыпина, к которому мы, кстати, едем. Ты знал, что все её картины, которые я сумела разыскать, связаны с главами из книжки?

– То есть служат иллюстрациями, разбросанными по разным городам? Вот, значит, о чём говорил Волчок! Какая масштабная задумка! – поразился я. И прибавил, подумав:

– Затея – почти в духе Александра Ивáнова: хоть в живописи я и профан, но помню со школы, как он долго работал над «Явлением Христа народу». Не для сегодняшнего дня, с его скоростями и с его мельтешением. Какое мужество надо иметь в наше время, чтобы массу творческих сил вложить в то, что поймут и оценят два-три человека на земле!

– Да, – согласилась Кэри, – она тоже оказалась непонятой. Хоть последнюю главу про неё пиши – только картины к ней никто не нарисует… Но слушай же!

2

СТОЛЫПИН

Столыпин – белая ворона в моей маленькой книжечке. Из великих непонятых Европы он – единственный русский. Из великих непонятых России он – едва ли не единственный европеец. Да, именно он, а не другой Пётр, Чаадаев, который всю жизнь болезненно желал быть европейцем и всю жизнь оставался русским западником, влюблённым в Европу, но так и не сумевшим физически переменить себя в угоду своему идеалу. Столыпину не требовалось ничего в себе перековывать: европейцем он был без всякого труда.

И при этом из одного труда и состояла его не самая долгая жизнь, за которую он совершил три огромных дела, три своего рода геракловых подвига, а любого бы из них хватило, чтобы обеспечить ему место в русской истории. О его огромных делах знают все – все ли? Но назову их ещё раз.

Столыпин суровыми мерами военно-полевых судов восстановил порядок в стране и прекратил безнаказанные убийства государственных служащих политическими радикалами.

Столыпин привёл в чувство Государственную Думу, превратив её из площадки тех же самых радикалов и невнятных меньшинств, тогда ещё национальных, а не сексуальных, в патриотически ориентированное представительство русского народа. Судить издалека сложно, но иногда кажется, что нынешней Государственной Думе России очень не хватает своего третьего июня…

Столыпин, наконец, своей аграрной реформой создал – или почти создал – новый класс землевладельцев-единоличников, напрямую заинтересованных в плодах своего труда; высвободил этих землевладельцев из уз сельской общины, в которой зéмли каждый год перераспределялись между всеми участниками, русского протоколхоза девятнадцатого века.

Все три начинания Столыпина по своему характеру, сути, даже манере исполнения – насквозь европейские, то есть деятельные, точно-конкретные и оставшиеся в рамках светской законности. Неудовольствие и критику, от сдержанной до злобной, вызвали они все; более всех непонятым оказалось последнее.

Вообще, весь Столыпин, вся его фигура, весь внутренний нерв этой фигуры в массовом сознании двадцатого века не был понят ни одним из политических лагерей. Социалисты и коммунисты очевидным образом его отвергли именно из-за его опоры на частную инициативу. Ну, и за его трепетное отношение к Помазаннику, конечно: что это, мол, за пережиток феодального сознания и воинствующего мракобесия?

Сторонники частного предпринимательства, пресловутые ельцинские демократы, рыночники – проще говоря, классические либералы – к Петру Аркадьевичу оказались тоже совершенно равнодушны и глухо-враждебны: во-первых, из-за его веры в нужность сильной государственной власти. Мы же все помним, как в девяностые годы нам, всей стране, рассказывали о том, что «государство должно быть маленьким и экономным», чтобы оно не мешалось под ногами у серьёзных людей? Во-вторых, вновь – из-за его отношения к Помазаннику. Считать, что средний демократ является более верующим человеком, чем средний коммунист, – непроходимая наивность. Я чуть не сказала «дремучее невежество»? Простите. Средний либерал всего лишь произносит немного больше ласковых речей о религиозной терпимости. Он и действительно готов до поры до времени терпеть религию – в виде декоративной фигуры, маленького и безобидного гномика на садовом участке. Он, как и средний коммунист, является той самой кобылой, которой хвост религии – совершенно без надобности: ни одной кобыле, ни другой некуда его пришить.

(Вот, замечу в скобках, один из уроков, которые мы можем, которые должны извлекать из существования людей вроде Столыпина: ярлыки политических лагерей устарели. «Измы» не работают. Интеллектуальные штампы никуда не годятся – им место на свалке. В конце концов, единственные два лагеря, на которые делятся люди, – это не «левые» и «правые», не коммунисты и фашисты, не атеисты и верующие, а – люди порядочные и непорядочные. Прозорливо и точно об этом сказал австриец Виктор Франкл, побывавший узником концентрационного лагеря. Думаю, Франкл понял бы Столыпина – а о своём призыве снести интеллектуальные игрушки пожилых детей с университетских кафедр на помойку, о том, что он окажется понят и услышан, не строю себе никаких иллюзий.)

Вообще, деятелей такого размера способны и должны понимать одиночки, причём редкие, сильные, самостоятельные, деятельные и государственно мыслящие одиночки вроде Шульгина, Ивана Ильина или Владимира Путина. Лев Толстой, что характерно, Столыпина не понял совсем: читая «Не могу молчать», тяжело избавиться от чувства стыда за публичную глупость пожилого человека – при этом прекрасного, талантливого, совестливого и любимого человека. Ну и Бог с ним: не только «Не могу молчать» написал Лев Толстой, не им запомнится. Но так странно думать, что даже Даниил Леонидович Андреев, один из величайших религиозных мистиков России, умный, чуткий Андреев, который так хорошо, так глубоко понял Александра I, Столыпина тоже не понял – или не посчитал нужным заметить. Возможно, даже вероятно, Андреев видел в Столыпине простое человекоорудие демона государственности. Если и так, значение человека не исчерпывается его способностью или неспособностью быть орудием недобрых к человеку сил – хотя, конечно, и не отделяется от такой способности полностью. Мы все знакомы с ограниченностью мещанской, ограниченностью светской науки, ограниченностью религиозного фанатика. Удивительно понимать, что существует ограниченность и мистическая: привычка глядеть на мир только под мистическим углом тоже, оказывается, заставляет нас закрывать глаза на чужие достоинства.