реклама
Бургер менюБургер меню

Борис Гречин – Голоса (страница 12)

18

— Тогда посеяли их. Так что за стихи?

— Всего шесть строчек. Вот они.

In the midst of this stillness and sorrow, In these days of distrust maybe all can be changed-who can tell? Who can tell what will come to replace our visions tomorrow And to judge our past?[10]

— отчётливо продекламировал Андрей Михайлович.

— Чуть странно, что Государь говорил по-английски, вы не находите? — усомнился я.

— Да нет, напротив, для него и его супруги это был язык повседневного общения, не только письменного, но и устного, как об этом свидетельствует Генбури-Уильямс, — возразил Могилёв. — Но я, собственно, не про язык. Один из моих студентов, тогдашних, обратил моё внимание на эти шесть строчек и особенно на третью. Он был убеждён, что всё действительно может ещё поменяться.

— Исторически? — поразился я. — Мы заснём — и проснёмся в Царской России или Советском Союзе?

— Или в так называемом Российском государстве Колчака. Н-нет, не исторически, хотя затрудняюсь сказать, что именно он имел в виду. Мистически, скорее.

— Та область, в которой я чувствую себя совершенно беспомощным, — признался я.

— Да вот и я тоже, — откликнулся Могилёв, — даром что десять лет своей жизни был православным монахом. Но ктó в ней не беспомощен?

В автобусе по пути домой я написал и отправил моему новому знакомому короткий текст следующего содержания.

Андрей Михайлович, Вы настоящая Шехерезада! Я теперь не усну, пока Вы не скажете, кого выбрала ваша аспирантка.

Уже отправив, я пожалел о своём суетном и не очень важном вопросе. Но ответ не заставил себя долго ждать.

Я не рассказал? Извините. Она прислала мне сообщение тем же вечером, такое забавное, что я его сохранил. Если потерпите минутку, то найду его и перешлю Вам.

Через минуту на мой телефон пришло:

Я буду Её Императорским Величеством Александрой Фёдоровной.

Глава 2

— Вы не против начать с музыки? — озадачил меня Могилёв, когда я вошёл в его кабинет.

Я подтвердил, что не против, хотя вопрос и застал меня несколько врасплох. Андрей Михайлович, кивнув, нажал на кнопку пульта дистанционного управления от небольшого музыкального центра, который стоял на полке его библиотеки (я в прошлый раз и не обратил на него внимания).

Отчётливые, чистые, несколько отрывистые фортепианные ноты, похожие на падающие жемчужинки. Характерное «мычание» исполнителя на заднем фоне.

— Это Гленн Гульд, — сразу озвучил я свою догадку.

— Да, конечно, Гульд, — откликнулся историк. — Но кто композитор?

— Бах? — неуверенно предположил я, прислушиваясь к этим чистым восходяще-нисходящим, почти математическим линиям. — Э-э-э… Куперен?

Андрей Михайлович поджал губы несколько юмористически, ничего не отвечая. Ещё некоторое время мы продолжили слушать, дождавшись выразительной паузы, такой долгой, что она показалась мне концом произведения.

— Господи, какой Бах? — осенило меня вдруг. — Это же Моцарт, Фантазия ре-минор!

Могилёв негромко удовлетворённо рассмеялся, кивая.

— А ведь так сразу и не скажешь, верно? — заметил он.

— Ещё бы: это насквозь «баховский» Моцарт, — подтвердил я.

— Мне было интересно, — пояснил Андрей Михайлович, одновременно немного убавив звук и превратив его в фоновый, — насколько манера исполнителя сумеет ввести вас в заблуждение. А ведь, строго говоря, он ничего не изменил в нотном тексте! Только замедлил темп, как бы уравновешивая его, да ещё эти staccato. Знаете, в одном из интервью Гульд сказал, кажется, что staccato — естественное, натуральное, первичное состояние музыки. А паузы, какие роскошные паузы! Специально посчитал: одна из пауз составляет здесь восемь секунд. Но, собственно, у меня был свой умысел! Я должен сказать, что это исполнение я предпочитаю всем прочим. И ведь оно имеет право быть, оно полностью оправдано внутри себя, вы согласны? А между тем это же не Моцарт! По крайней мере, не совсем Моцарт: это не вполне соответствует его подвижному и живому характеру. Скажем так: это — глубоко субъективный Моцарт, не вполне исторический. Но я его принимаю и, больше того, снимаю перед ним шляпу. Субъективность при прочтении всем известных вещей имеет свой смысл и своё место, если только она относится к изначальному материалу с должным уважением. Возможно, мы были не самыми подходящими человеческими инструментами для персонажей, в характер которых решили погрузиться. Но что такое подходящий инструмент? Вот ещё позвольте-ка… — он нажал новую кнопку на пульте дистанционного управления, и библиотека наполнилась несомненно баховской мелодией, но в несколько причудливом звучании.

— Ну, это Бах, что-нибудь из ХТК[11] или «Искусства фуги», — отозвался я. — Второй раз вы меня не обманете.

— Даже и не собирался! Верно, это Контрапункт восемь из «Искусства фуги», — подтвердил мой собеседник. — А инструмент?

— Фисгармония? — предположил я.

— Нет.

— Что-то в любом случае духовое: шарманка? Механическое духовое пианино? — продолжал я догадываться.

— Нет, да нет же! Это саксофон. Да, представьте себе: берлинский квартет из четырёх саксофонистов. А ведь звучит, правда? То есть тоже звучит?

— Да уж, — пробормотал автор. — Не думал, что Бах может быть таким чувственным: это ведь почти неприлично… Я только одного не понимаю: зачем вы продолжаете меня убеждать в оправданности вашего тогдашнего метода? Я уже его признаю, я уже верю, я бы не сидел здесь иначе!

— Затем, дорогой коллега, что я сам верю не до конца, — пояснил Могилёв. — Считайте, что я продолжаю убеждать сам себя. Занимайся я этим проектом сейчас, я, возможно, всё сделал бы по-другому. Или не всё — или, может быть, я ничего бы не менял. Проблема ещё в том, что мы не можем произвольно заниматься чем угодно в любое время жизни. Разный возраст — это разный опыт, но и разная свежесть и острота ума, разная мера жизненных сил, разные возможности, наконец.

— А я вот поражаюсь широте ваших интересов, в том числе музыкальной, — заметил я. — Не лень вам было слушать интервью Гульда! У меня бы точно не хватило терпения.

— У библиотекаря бывает много свободного времени… Ну что, приступим?

— Да, конечно! — подтвердил я. — Знаете, у меня с собой запись нашей первой беседы. Вы не хотите на неё взглянуть?

— Само собой! Даже с удовольствием.

Андрей Михайлович действительно просмотрел текст первой главы, быстро, но внимательно.

— Всё отлично, — подытожил он. — Есть, конечно, пара вещей, которые можно изменить.

— А именно?

— Во-первых, то, как вы изображаете вашего покорного слугу: как некоего усовершенствовавшегося в мудрости патриарха. Это совсем зря!

— Мне так не показалось, — возразил я, — то есть не показалось, что я вас так изображаю. А если и так, считайте, что это моё прочтение и мои собственные глаза, через которые я вас вижу. — Собеседник, слегка улыбаясь, развёл руками, как бы показывая, что бессилен перед этим аргументом. — А вторая вещь?

— Представьте себе, это пунктуация!

— Да? — растерялся я.

— Да: вы так робко держитесь за правила, обозначая прямую речь внутри прямой речи кавычками.

— А как ещё можно?

— Дайте её мелким шрифтом!

— Я подумаю… — уклонился я от обещания.

— И кстати, почему бы вам не вставлять в ваш текст отрывки из «Голосов»? — предложил Андрей Михайлович. — Вот, например, уже в первую главу просится список основных источников.[12] — Я невольно улыбнулся, и эта улыбка не укрылась от внимания собеседника, который сразу отреагировал: — Нет-нет, не настаиваю! Само собой, мы, историки, готовы ради большей добросовестности растоптать любую художественность, и я понимаю эту вашу улыбку.

Я обещал подумать, и с благодарностью принял его предложение цитировать текст его сборника.

— Но не томите меня, в конце концов! — прибавил я с шутливой экспрессией. — Ваша аспирантка согласилась быть её величеством. А что было дальше?

— А дальше я провёл достаточно скучные выходные, в которых единственным цветным пятном, или, вернее, кляксой стали мои звонки педагогам, — приступил к рассказу историк.

— Почему кляксой?

— Ну, я со всеми договорился без труда, кроме «Цивилизации» — «Истории цивилизации», то есть, — но вот с этим предметом вышла, действительно, клякса!

Цивилизацию у четвёртого курса вела одна мадам с какой-то заурядной фамилией — Смирнова, что ли, или Сидорова… Севостьянова, вспомнил! Но имя и отчество у неё были роскошные: Ирина Олеговна.

Я позвонил ей вечером воскресенья, извинился за беспокойство, объяснил суть проблемы, вежливо попросил о возможности зачёта «автоматом» для группы сто сорок один — и наткнулся вот на какой вопрос: