Борис Бета – Том 1. Муза странствий (страница 30)
На следующее утро он, этот выбритый, печальный человек, представлял из себя любопытное и даже смехотворное зрелище: он работал, он стоял вместе с другими двумя на помосте, на который кран с парохода опускал связки по шестнадцать мешков с рисом, и носильщики один за другим подходили к помосту (высотой им по плечу) и уходили в ангар, неся сто десять кило риса в тугом мешке. На обязанности этого чудака было отстегнуть крюк кранной цепи, подвесить на крюк свободный из-под мешков канат и еще помочь двум другим откачнуть, подтолкнуть связку, чтобы опустилась она правильно, – почетная, легкая работа, но как он выполнял ее! Крючок у него не отцеплялся сразу, надетый пустой канат дважды падал в воду, когда цепь взмывала вверх и шла по воздуху на пароход; однажды он сам было едва не полетел с тридцати метров, а в другой раз связка мешков столкнула его с помоста на пол; он был весь в поту, рубаха его потемнела, кругом хохотали, зубоскалили, и только Марсель не смеялся, а яростно переругивался со всеми, в том числе и с самим шефом, краснолицым Пуле, который уж несколько раз посылал «интеллигента» вниз на позорную работу – носить мешки.
На другой день Люсьен не мог пойти работать – он совершенно ободрал нежные неумелые руки свои, все тело его ломило. Тогда решил остаться дома и Марсель; все равно есть работа: следует постираться. Рафаэль, который нежился в кровати, был назначен в поход на рынок – затеивался небывалый буайбес.
В этот же самый час старый Феликс в своем солнечном баре, улучив, наконец, свободную минуту, взялся за газету; постепенно (не было в баре никого) дошел он до третьей страницы – и тут довелось ему посмотреть проницательно поверх газеты, поверх пенсне на старую стенную живопись, где уже шелушилось море, небо и парусники между ними: бледное лицо, перекосившийся галстук, кофе с ромом, четырнадцать су нетрезвого докера – ведь это он, этот самый господин, изображен сегодня в газете: адвокат, после контузии страдает припадками, ушел из дому позавчера, жена умоляет за вознаграждение…
– Марк! – возгласил кто-то, зашедший с улицы.
Под буайбес было выпито вполне хорошо, ибо буайбес способствует чудесной жажде. Всех ударило в испарину после третьей тарелки. Рафаэль, который один из всех спускался за вином, даже набросил полотенце на плечи.
Люсьену из-за рук не пришлось работать и в субботу. Не работал также и Рафаэль Кассини. В час завтрака, в начале девятого, спустились они вдвоем на улицу.
В общем же, всюду царствовал безмятежный туман, туманная тишина. Если бы он, Люсьен, попытался найти дорогу в порт, он бы ее не нашел, – он подумал об этом, но смутно и без горечи.
Жизнь проблескивала, подобно солнцу за мглистыми облаками. Например, каков из себя Рафаэль? Неизвестно. Существует голос Рафаэля, молодой, повелительный. Голос приказал зайти к Франсуа, пить вино, закусывать корсиканским сыром. Потом голос Рафаэля соскучился, голос начал чередоваться с позевками, с кашлем от затяжки – и Рафаэль куда-то ушел.
А он продолжал коротать время наедине ни с чем.
Впрочем, после вина солнца как бы прибавилось, жизнь приближалась. Узкие улицы, белье вверху, а еще выше – туман лазури. Слева, в глубине покатых темнейших переулков, где догнивал какой-то сор, какая-то мокрая зелень, – блистала голубая бухта. В тенистом бистро играло механическое пианино. На порогах выстаивали полуодетые женщины, будто рябые, почти лиловые от пудры.
На работу он вышел через три дня. За это время Марсель подыскал новое место – работать в трюме.
И вот, в первый раз спускаясь по стене, придерживаясь за ступени-скобы, Люсьен впервые почувствовал сердцебиенье, опасность – сорваться с высоты четвертого этажа, потеряться где-то!..
Однако внизу оказалось совершенно легко, свободно и не очень светло. Но никак не в первый день заметил Люсьен, как старается, гримасничает от усилий, тащит и пихает за двоих его товарищ. Правда, он сам был весь в поту, но особенного значения этому не придавал. Наоборот, любопытство, несмелая улыбка его обращалась к постороннему, к ротозейству: вот длинный Мучелли заговорил с трюмным сторожем-индусом, и в это время другой рабочий ловко вскрыл ящик в углу, и потянулись из ящика шелковые дамские чулки, и взломщик с внимательной поспешностью начал обматываться этими чулками, приспустив на себе расстегнутые штаны. В другой раз выплеснули воду из бидона и с той же решительной осторожностью полилось в бидон шампанское, вермут, виски, вино. И как весело одурел тогда Люсьен, с какой отвагой кидался он растаскивать ящики, раскатывать бочки, – чудо лишь или просто неусыпное внимание Марселя спасло его от увечья.
Да, Марсель присматривал за ним неустанно. Утром он покупал для каждого на франк будена, четверть хлеба и половину вина. В полдень они вместе обедали где-нибудь на воображаемой террасе подслеповатого ресторанчика, под открытым небом, за облупленным железным столиком. После работы они выпивали по анису. После супа Марсель любил поиграть в карты, но не позже десяти. Люсьену карты были скучны, он молчаливо сидел подле, курил, прихлебывал кофе или пиво, если мучила жажда. Теперь его все знали и многие полюбили, даже фамилия у него теперь была: Брюн, Люсьен Брюн, кузен толстого Марселя.
Когда начались холода, Марсель купил две пары бархатных брюк и два поношенных пиджака. Денег у них было достаточно, они работали часы и ночи, обзавелись теплым бельем, шерстяными жилетами и шарфами. Несколько раз Марсель запивал, попадал тогда в шикарные заведенья на улице Лисицы, платил втридорога за сигары, за вино, а ночевал обязательно с блондинкой в длинном платье; Люсьен тоже следовал наверх, снизойдя к какой-нибудь из женщин, хмельно усмехаясь.
Теперь он достаточно хорошо знал ближайшие улицы, рынок, мог приторговать кусок мяса. Однажды с Марселем он попал в бар Феликса и почти вспомнил его, но сам старик никого не узнал, да никто, впрочем, ему ни слова не напомнил.
Дни проходили за днями. По утрам порою морозило – доводилось выпивать натощак по несколько ромов, но утром стало совершенно темно. Зато сколь отрадно было подняться во время работы из трюма наверх покурить: в ушах, правда, звенело не переставая, грохотала цепь лебедки, шумели кругом на всех пароходах, шум разносился над водой, но зимнее солнечное безмолвие стояло над мачтами, простиралось за молы, к водному горизонту.
Дни проходили за днями и ничем они не отличались друг от друга, разве что вчера работали лишних три часа, а сегодня попалась партия трубок.
Наконец, объявилась весна. Сделалось светло по утрам и после работы, уже лишним стало носить пиджак и скоро можно будет забросить за окно, тряпичникам, жилет из шерсти. Но чувствовал ли он еще как-нибудь весну, этот Люсьен? Например, слышится смех молодой, очень грудастой рыбницы, у которой поверх чулок на круглых икрах – лиловые шерстяные носки, и она постукивает своими сабо, напевая: «О, ma Rosa – Marie-a!..». Да, какое-то стеснение в груди, но сладость его весьма ненастойчива; и самое лучшее после работы – сытым, пораньше залечь спать.
Наступило лето. Уже давным-давно до позднего часа засиживаются за тротуарными столиками, кричат дети в узких улицах, путаются под ногами на маленькой площади, где целыми днями (да и ночами, наверное) сидят на двух единственных скамьях, бродят скучно обносившиеся иностранцы, вечно бессонные, ночующие на пустых из-под угля баржах или под брезентами на набережной.
В июле обоим им придавило пальцы железным бочонком, – случилось же такое счастливое совпадение, ибо один, без Марселя, этот неисправимо мешковатый Люсьен пропал бы сразу, был бы рассчитан в первый же день, став в пару с незнакомым.
Итак, они зажили за счет страхового общества. Целые дни проводили они на море, забирались в глухие места, облюбовали песчаную бухточку, куда пробраться можно было через скалы. Там они лежали на солнцепеке, загорали, спали там, закусывали неприхотливо, запивая в меру вином, оба похудели, почернели, – и как зловонно, как мрачно представлялась по вечерам старинная комната о трех кроватях!
Пальцы поздоровели, но Марсель не торопился с работой. Прошло четыре дня, пока он вечером, над неотпитым стаканом аниса, на долгое время занявшись каким-то письмом, – не объявил решительно, что завтра они выезжают в деревню, в имение господина Фора, на сбор винограда; eh, alors?..
В конце августа к господину Фору приехала его единственная дочь, двадцатидвухлетняя Андриенн, парижская студентка. Через год она должна была окончить факультет права, а сейчас приехала из Жуан-Ле-Пена, где больше месяца купалась и играла в теннис. Вдовый старик был чрезвычайно растроган этим приездом, но спортивной парижанке жизнь в старосветском провансальском доме посреди царства виноградников (у ее отца было до полумиллиона кустов) предвещала невозмутимую скуку. Книг с собой у нее было мало, за книгами приходилось ездить в Арль, море находилось за четырнадцать километров, при доме был какой-то пыльный сад, вернее, огород, переходивший в люцерное поле. Одно удовольствие для Андриенн составляла музыка, рояль Гаво, – и вот всякий вечер она подолгу играла: при отце курить она все-таки избегала.
Этот вечер был на редкость душен, беспокоил, а весь день Андриенн ждала, как бы равнодушно, давно обещанное письмо из Парижа. После ужина она прошла к себе и села за рояль. Играла она с решительным упрямством.