Борис Бета – Том 1. Муза странствий (страница 13)
Вот лицо Евгения Алексеевича – загорелое, серьезное, до лоска выбритое – насторожилось: смотрел он на высокую женщину в чесучовом платье, щурясь, припоминал горбоносый профиль, – сейчас, в тени от солнца, прикрывалась дама японским соломенным веером, – припоминал ее золотые волосы, зачесанные высоко, заколотые высоким гребнем, – пока… она, точно задетая, не обернулась и… он узнал Ольгу Эллерс, жену Сергея Зубровского.
Она тоже догадалась. И улыбнувшись, ощерясь крупными прекрасными зубами, двинулась навстречу. И он, опустив руку мальчика, пошел к ней.
– Ну, неужели я ошибаюсь? Евгений Киндяков, Евгений… ну, простите мою память, – всегда был единственным! Да? – спрашивала она, даже выпытывала болезненно-настойчивым взглядом. И протянула руку.
– Да, это я, – ответил Евгений Александрович, снявший при звуках голоса свою филиппинскую панаму, и поцеловал ей медленно легкую руку. – Да, это я, – он поморгал в смущении.
– А это я, – отозвалась она. – Ну, как ваши дела?.. Очень хорошо! Ведь женаты?..
– Да, женат, – ответил Евгений Александрович, стоя без шляпы, наблюдая, как набухают и расплываются мешочки нижних век, как вспыхивает в глазах.
– А вы здесь с семьей? Ну, разумеется, с семьей! Я тоже с семьей, но, наверное, вы не узнаете: постарел, седеет, пьянствует… – лицо ее сделалось серьезным. – Живем, как говорится, без места. Собираемся в Европу, но эта заветная мечта пока не сбывается… Но… вы на поезд?
– Нет, не столько на поезд, сколько просто на станцию, – ответил Евгений Алексеевич, все еще без панамы.
– Я тоже просто на станцию, – и улыбкой она показала золотой зуб. – Но что мы будем делать? Стоять на платформе, взаимно смущаясь? Это неинтересно. К себе я не приглашаю. И как…
– Могу… – начал было Евгений Алексеевич, и она опередила его:
– Да, пойдемте к вам! Я очень хочу посмотреть, как вы живете своей семьей, – и она взяла под локоть Евгения Алексеевича, начиная прогулку. – Это ваш сын?
– Я пойду туда, – сказал мальчуган и мальчишески застенчиво махнул рукой.
– Да, вернись, – ответил Евгений Александрович рассеянно и, начиная прогулку, надел панаму, чувствуя на локте легкую руку. – Нет, это не мой сын. У меня девочка…
Так встретились друзья. Это произошло без особых восклицаний, без радостных слез, но Александра Александровна очень радушно познакомилась с Ольгой, вспомнив даже бультерьера. Гостья пристально завтракала, прикидываясь рассеянной, но не теряла своей привлекательности и во время неослабной еды. Был послан бой за Сергеем Ивановичем, но бой принес извинения, а Ольга Оттовна объяснила между двух глотков, что ему, Сергею Ивановичу, не в чем выйти, вот и все; и попросила еще удивительного салата.
Вечером, провожая гостью до дома, Евгений Алексеевич был протяжно доволен и минувшим днем, и месячным вечером на даче, и острая веселость спутницы, – теперь он вел ее, явственно приникая к телу ее сквозь чесучу, – только поддерживала спокойствие.
Они дошли до большого огорода, проступили в калитку за проволочную ограду, и Ольга окликнула:
– Сергей!..
От грядок поднялась и двинулась, освещенная месяцем, невысокая фигура в белом, пошла навстречу.
– Добрый вечер, – отозвался спокойный, изменившийся голос. – Очень рад. Не пришел…
– Я рассказала, почему вы не пришли.
– Ну, это еще лучше… Не здороваюсь: руки в земле.
– Хорош! А если бы вы видели, во что он одет, – продолжала Ольга, оборачивая месяцем освященное лицо. – В китайское!.. В самое настоящее китайское…
Помолчали.
– Ну, что же, – заговорила она, – зайдем, посмотрите, как живем. «С милым и в шалаше рай», и вот вам шалаш…
Это была китайская беленая фанза.
Вошли, и Сергей засветил свечу, и Евгений Алексеевич увидал одну комнату без печи, перегороженную повешенным на палку большим темным пледом, на который был наколот лист бумаги: «Просят не касаться»; стоял стол, на нем осыпались два букета. По голубым стенам висели этюды, акварельные и масляные, очень цветные. Кисея в раскрытых окнах, свежий воздух без мух, коричневая с золотом китайская чашка на подоконнике, сафьяновая шкатулка маникюра, – это примиряло…
– Пожалуйста, – обвила рукой Ольга, – эта салон, столовая, курительная и все, что вам угодно. Там – спальная… Вы не голодны? – спросила она мужа, и Евгений Алексеевич увидал, что тот действительно одет китайцем: в белой куртке со стоячим воротником и в синих рабочих брюках, которые, точно болотные сапоги, кончались в шагу и были подтянуты лямками к поясу.
– Нет, не голоден, – ответил негромко Зубровский, – а вы?
– Я тоже не голодна. Ну, садитесь пожалуйста, – и она прошла за плед.
– Сядем, – предложил Зубровский и, сев, захватил в горсть опавших ирисов. – Чем прикажете угощать?
– Ничем, – ответил Евгений Алексеевич, оглядывая при свече и близко дикарски загоревшее лицо, высоколобое в лысении, отстрадавшее, – но все-таки лицо гардемарина Сережи Зубровского…
– Вот что, – сказал Зубровский, – у меня есть редис, есть огурцы, есть баклажанная икра, есть винегрет. Все это первостатейная закуска… Выпьем водки? – и он улыбнулся, показывая много золотых зубов.
– Давайте, – согласился Евгений Александрович, хотя, как прежде, пил он очень редко и малое количество.
– Уел, – одобрил Зубровский и позвонил в открытые двери: – Василий! – и китаец, голый бронзовой грудью, в заношенном отребье, встал в дверях. – Чена ю? Лянга бутылка – понимай?
– Ладно, – ответил китаец, взявшись своей темной обезьяньей рукой за белый косяк, – больше ничего?
И в этот тихий июльский вечер, сидя на сквозняке при двух свечах против бледнеющего Зубровского, – Ольга ушла за плед и оттуда пожелала покойной ночи, – Евгений Алексеевич первый раз в своей жизни радужно захмелел.
И на прощанье расцеловался с Зубровским.
Шел он, однако, твердо, но так легко, точно его кто подносил бережно под мышки – точно два внимательных ангела счастья…
Разумеется, никто из четверых не подозревал, как окончится это воскресшее знакомство. Все четверо были взаимно счастливы, и больше всех, кажется, Александра Александровна, особенно когда ей удалось устроить Ольгу Оттовну, эту «шалую даму с фанзы», как ее прозвали, – репетиторшей новых языков в семейство харбинского биржевика.
Некоторая перемена сказалась разве в том, что Евгений Алексеевич все чаще, все охотнее и значительнее начал пить вино, предпочитая водку. Еще участились его встречи с Ольгой Оттовной, так как и Александра Александровна и Сергей Иванович были заняты делами. А эти двое и Танюша часто купались – на дню по два раза.
И вот наступило второе августа. Евгений Алексеевич с утра уехал в город, захвативши семейный список покупок. А в час, получив письмо из Токио, поехала в город Александра Александровна. С вокзала на извозчике начала она свои дела; а в четвертом с испариной, с сияньем натуженных зноем надбровий, сквозь зной безоблачного города, она пришла в ресторан «Курорт»: она мало проголодалась, но на веранде «Курорта», на сквозняках, на высоте Амурского лимана любил обедать в городе Евгений Алексеевич. И действительно: войдя к вешалкам, Александра Александровна увидела, что в зале, среди народа за белыми столами, обедает Евгений Алексеевич и с ним – Ольга. Она, Александра Александровна, начала поправлять перед зеркалом волосы и шляпу, увидала испуг в своих глазах и замедлилась перед зеркалом, чтобы успокоиться. Глядясь на отражение, на белое свое платье, кораллы на малозагоревшей шее, шляпу – белой хризантемой, замечая свою усталость, даже худобу, она раздельно повторяла про себя, что вовсе нечего беспокоиться, нечем томиться… и, невысокая, легкая, все еще иностранка, несмотря на долголетнее обрусение, вступила в залу – и с искренней улыбкой приблизилась к столику мужа. Но Евгений Алексеевич нахмурился…
Весенняя карусель*
Припоминаю в уединении, вижу, что ничего разительного в тот день не случилось. Но прелестна порою весенняя зыбкость, и вот опять я вижу себя чудаком-пловцом в открытом море, на солнечной воде, вдали расстояний от пятипалубных, надежных пароходов…
Еще тот день показал мне, как много людей болеют головокружением, как много людей несет течение, – и, может, счастье их, что они этого не замечают!
Свет был стеклянный, день был облачный. Утро кончилось в полдень, улица звонила и шла навстречу в своем многоэтажном ущелье. На углу, который огибал тротуар, округляли трамваи и обносили стремлением автомобили, плакаты газет гляделись поверх голов пешеходов, – на углу мы расстались: голубые глаза, бронзовый облик моего приятеля над серым кашне канул из моих глаз. А улица без останова говорила, мелькала, шуршала, довольно-таки громко напрягаясь под серебряными облаками своего ущелья.
Вы думаете, я прочитал хотя бы один газетный плакат? Ни одного. Я забыл плакаты. Я шел, прищуриваясь – а может, и широко раскрывши глаза. Какие-то женские глаза в ограде полей шляпы, их выразительная радость смущает меня тревогой: а мне не следует ли встретиться с некоторыми глазами, не протянуть ли мне свою преданность, успокоив весеннее томление?.. Но задрожала тут дрожь низкого голоса – пароходный басистый вопль над бухтой; и когда он замер, память моя, как голубь на приз, рванулась туда, где кончаются льды у полости шуршащих студеных вод, где камни Папенберга, где отвесы Тобизена, Вятлина!.. Но все-таки я вошел в дом, поднялся по ступенькам во второй этаж, прошел мимо женского, но жесткого разбега пишущих машинок, одолел еще двери и, сняв шапку, стал жать руки. Я пришел за деньгами, но денег мне не выдали: небольшой мужчина в седеющих коротких усах усмехнулся и повторил, что деньги могут быть после трех часов. Я сделал вид, что улыбаюсь, взял обе перчатки в правую руку и поклонился для всех, желая вслух всего доброго. Одолевая обратно неутомимую тропоту, даже карьер пишущих машинок, я вспомнил, что забыл закурить в той комнате, где без устали разговаривали о политике, прихлебывали чай, стаканы которого вносил китаец в черном…