Борис Бета – Том 1. Муза странствий (страница 15)
И, оставшись подле стула Угличиной, Леонид Михайлович должен был рассказывать о своей серой Атласной, о ее резвости, о ее родителях, – и барышня внимательными вопросами показала, что она не праздно любопытствует. Потом она просила провести ее в гостиную, – поручик исполнил это вежливо и, пожалуй, с некоторой неловкостью в движениях. В гостиной же ему довелось добывать для дамы оршад. И, окончательно закружившись, он стоял подле, отвечая ей исполнительно, кашлял при молчании и хмурился.
Наталья Ильинишна отнюдь не была красавицей. На балу было достаточно барышень и дам, которые внешностью своей, туалетами, женственным своим оживлением были куда прелестней. Но разве мы знаем,
И я не скажу, что Леонид Михайлович уехал с бала полоненный. Нет, жило в нем некоторое благодушие, приятно было ему помнить беседы с Натальей Ильинишной, – но и это заспалось. И все три дня, покуда он не видался с Лонгвиновым, он, пожалуй, не вспоминал барышню Угличину; к тому же и Атласная была уведена в Гатчину на конюшню к Литовичу.
Приехав в четвертом часу дня, когда Леонид Михайлович спал на своем диване, прикрывши лицо зеленым шелковым платком, – вошел шумно Лонгвинов и, сбрасывая шинель на кресло, сказал весело:
– Ну, здравствуй, Леонид Михайлович!
Окликнутый проснулся, сдернул платок, спросонок улыбаясь.
– Как чувствуешь себя, голубчик? Как дела идут? – продолжал Лонгвинов.
– Спасибо тебе, ничего, – отвечал Леонид Михайлович. – Как ты?
– А почему ты не побывал у Угличиных? – спросил Лонгвинов и крикнул: – Федя, трубку!..
Казачок, русоголовый, с косичкой по воротнику серого сюртучка, устроил трубку и вышел, кашлянув в руку.
– Да, почему, брат, ты не был у Натальи Ильинишны, а? – говорил Лонгвинов, рассевшись и дымно насосав трубку.
– Да… – Леонид Михайлович помедлил. – Ну вот. Собираюсь все…
– Напрасно, – Лонгвинов выпустил облачко дыма, выдохнул ловко сряду три дымных кольца. – Она тобой очень интересуется. Вчерашний день, утром, встретившись у Заплечневой, я только и должен был рассказывать о тебе.
Леонид Михайлович криво усмехнулся.
– Выдумываешь ты все. Кому это интересно про меня слушать?.. А Заплечнева, чай, про меня и не знает…
– А вот знает! Наказывала тебя обязательно привезти к ней… Да, а справлялась о тебе Наталья Ильинишна… Вот что, брат, едем к Тюлям обедать!
– Обедать? Почему обедать? – спросил Леонид Михайлович, вставая однако.
– Э, толкуй больной с подлекарем! – отмахнулся Лонгвинов чубуком. – Почему? Ну, звали, ну, будут рады, – ну, что? Ну, будет Наталья Ильинишна!..
– А-а, – ответил как-то странно наш герой и, разминаясь, пошел тяжеловато из комнаты. В дверях он обернулся: – Ты извини, я умоюсь…
– Умывайся, умывайся, – кивнул Лонгвинов и опять крикнул: – Федя, трубку!..
Петербург в те дни выглядел совсем не так, каким мы его помним. Погода, правда, была нам знакомая – серая, влажная: ноябрь месяц стоял. И катились с постуком высокие кареты, на козлах сидели лакеи в ливрейных шубах, верхом на дрожках проезжали люди в высоких шляпах, пряча носы в воротник шинели, у которой сырой ветер задирал пелерину и пустые рукава. В кондитерских торговали полногрудые немки. Два дня не брившийся будочник со смехотворной алебардой, сутулясь, курил трубку из рукава. Сбитенщик в красном шарфе со своим самоваром под рукой стоял у Гостиного двора, – и рядом мы видели газетчика с его щитом из газет, в форменном картузе с бляхой…
Оба офицера поспели как раз вовремя; а из полутемной гостиной, где в углу под коричневой испанской картиной остро пахло мышами, – из гостиной в желтую столовую повел Леонид Михайлович Угличину: ее рука в митенке легко легла на его темный рукав.
Сидя против света за столом с округлыми краями, поймав, прислушавшись и определив, что хрустальные подвески позванивают, – Леонид Михайлович начал погружаться в неловкость, начал бояться глаз своей соседки, которая разговаривала свободно, оборачивая от тарелки лицо свое и спрашивая…
Когда он вернулся домой, промчавшись, рассеявшись крупной рысью в одиноких своих санях, – стоял уже полный вечер. Высокий денщик зажег свечи в кабинете. Леонид Михайлович сел к столу, расстегнул крючки воротника…
Он поймал себя на пристальном взгляде на свою левую руку, положенную на кожу бювара. Он шевельнулся и закрыл лицо ладонями, но и там блестел ему образ Натальи Ильинишны: оборачивалась она от тарелки и улыбалась глазами, спрашивала.
В этот вечер Леонид Михайлович никуда не выезжал и гостей у него не было.
Пожалуй, все описанное и то, что чувствовал Леонид Михайлович следующие два дня – не являлось любовью: это была, так сказать, тропа не в полях, но в лесу Любви, и аллея всех аллей уже просвечивала путнику…
За эти два дня не однажды Леониду Михайловичу довелось слышать имя Натальи Ильинишны, и всегда в кадрили со своим именем. И может, эти разговоры учащали сердцебиение, углубляли рассеянность и устраивали улыбку чудного озарения. Жил в эти дни Леонид Михайлович, что называется, вполпьяна, точно вскружил эту голову разговор с Софьей Дмитриевной Клобуковой. Это произошло в доме этой дамы, в ее будуаре в полдень. Софья Дмитриевна, дама не первой молодости, величавая матрона в кружевном чепце на русых волосах, в пестрой турецкой шали, обнажив полную руку до локтя, держала пахитосу. В будуаре пахло туалетными эссенциями, было еще не прибрано, – так запросто, почти в ночной кофте, принимала Софья Дмитриевна своего двоюродного племянника.
– Друг мой, я говорю серьезно, – объяснялась она голосом низким и звучным, – Наташа очень и очень заинтригована тобой. Ежели она тебе симпатична, а по мне это так, ты непременно должен просить руки. Ты будешь страшно глуп, ежели этого не сделаешь…
– Однако, – вздохнул Леонид Михайлович и переложил руки, – почему вы полагаете так?
– Ах, это всякая женщина видит сразу, – ответила Софья Дмитриевна. – Я вчера имела разговор с ней о тебе; как она смутилась, когда я объявила ей о твоем чувстве! Она прямо-таки пионом расцвела и готова была сквозь землю провалиться. Ах, прелестно смутилась она!..
Леонид Михайлович опустил голову, сжимал руки и не видел рук.
Комнаты вообще не существовало вокруг него, а лишь один голос из каких-то сладостных облаков возвещал томительные слова. Он не протестовал, что уже кто-то объяснился за него в чувствах, он даже не заикнулся отрицать эти чувства, – он испытывал удивительную немоту, озноб и перекладывал и сжимал еще на новый манер полосатые кровоприливом руки.
Тут послышался шум; в салопе черного бархата с горностаевым воротником, в шляпе капором вошла Наталья Ильинишна и за ней молодой человек в коричневом толстом сюртуке, со шляпой в руках.
– Мы к вам, Софья Дмитриевна, – сказала девушка весело, – здравствуйте. Мы не помешали?
– Ну, вот тебе, – ответила Клобукова, запахивая шаль. – Правда, одета я по-утреннему, и могу шокировать господина Курцевича, – но что ж, прошу извинить старуху, – и дамы поцеловались.
Наталья Ильинишна уселась подле хозяйки, положила на колени свою большую муфту, вздохнула и обратила свой сияющий взгляд на Леонида Михайловича. Но она не встретила глаз поручика: опущенное лицо офицера казалось побледневшим, он закусил губу, и тонкие усы его перекосились…
Да! Никто и не заметил, никто и не ахнул, а сердце Леонида Михайловича было неожиданно ранено. Прелестно-влажные глаза Натальи Ильинишны, особенность в глазах ее и отлив, темные кольца английских ее локонов на белом меху широкого воротника, белая мальчишеская марижка ее, – все его упало через глаза вовнутрь и легло там холодным пластом, и ненависть туманом поднялась оттуда на бледного франта в коричневом сюртуке…
Разговор шел, разговор продолжался, а конной гвардии поручик Кастырин молчал, покусывая ус, – может быть, он этого и не замечал даже? Может быть, не заметил он и того, что поднялся со своего низенького пуфа, и едва ли не голос Софьи Дмитриевны привел его в чувство.
– Уходишь? – спросила она. – Куда заторопился?
– Да, ухожу, – ответил Леонид Михайлович, но не мрачно, а скорее сонно, с усилием. И, поцеловавши руку тетке, отвесив поклон паре, – глаза Натальи Ильинишны улыбались ласково, – крепко ступая, он вышел из гостиной.
– Жду вас к себе! – звонко донесся ему вслед пленительный голос.
Лучше бы гремела гроза над Петербургом, над прямыми улицами высоких этажей; ветер, что ли, нашпорил бы свою морскую сырость; бесшумные хороводы белых хлопьев пусть бы мчались в обеленных ветреных улицах, обрушиваясь на горячее лицо прохожего! Но было тихо, было оттепельно, синяя пасмурность стояла в облаках, сыро дымили дали улиц. Леонид Михайлович шел по панели близко тумб, пола его шинели везлась по сырости плит, а по мостовой шагала, переходила на рысь и осаживалась рыжебородым Герасимом тонконогая «Атласная» в одиночной запряжке…
Я уже предчувствую, как изумит читателя конец моей истории: никто, наверное, не догадается, что сделал Леонид Михайлович, – а выход его был прост: он вышел в отставку и уехал в провинцию, сгинул в тамошних недрах.